статьи
  Статьи :: Русское государство
  
  Фронтовой национализм Эрнста Юнгера
27.10.2009


Немецкие мысли для русских мозгов. Чтение и размышление.





 


 


Эрнст Юнгер. Националистическая революция. Политические статьи 1923-1933. М.: «Скименъ», 2008.



 


Немецкий национализм 20-30-х годов остается безвестным в силу репрессий против любой мысли, которую победители во Второй мировой войне могли заподозрить в симпатиях к гитлеризму или в генетической связи с любым из идейных течений, которому позволено было существовать в нацистской Германии. По сути денацификация стерла из европейской культуры целый пласт философской мысли, который лишь теперь становится доступным для исследования и может рассматриваться как наследие, пригодное для извлечения из него полезных исторических уроков и аналогий.


 


Эрнст Юнгер заявлял свою позицию вовсе не в русле нацистской идеологии, но на ранних стадиях зарождения нацизма мог сочувствовать сходным идеям и лозунгам. Расхождение Юнгера с нацистами носило достаточно радикальный характер, однако противникам любой национальной идеологии выгодно ее идейные течения сливать в одно помойное ведро нацизма, перемешивая в все богатства национальной мысли с примитивными расистскими установками. При этом тщательно затушевывается тот факт, что нацизм стал реальностью благодаря негласной, но все же очевидной поддержке не только германской, но и мировой олигархии, что нацистский режим имел характер сверхбюрократии, а вовсе не какой-то особой формы «социализма» или национального государства.


 


В современной России увлечение молодежи нацизмом и национализмом совершенно не связано с заимствованием идей. Заимствуются лишь лозунги и символы. Некоторых влечет тоталитарная эстетика. При этом никакого углубления в идейное богатство немецкой философии не происходит. Протестный порыв ограничивается вызывающими акциями, переходящими в криминал, который и становится настоящим идейным содержанием всякого рода «радикальных» группировок.


 


Юнгер наблюдал нечто подобное у немецкой молодежи своего времени и пытался образумить ее, требуя «раздумий и внутренних приготовлений», которые только и могут быть основой убежденности в истинности своей позиции, настолько глубокой, что защищая её, можно идти в бой.


 


Что касается заимствования идей, то Юнгер предупреждает свое поколение, как и все последующие: «Если движение исчерпало себя, эксплуатируя одну и ту же идею и выдавая за откровение давно известное, то любые громкие слова будут уже не патронами, а всего лишь стреляными гильзами, терминами из историко-философского словаря». Русский национализм до сих пор, к сожалению, использует «стреляные гильзы» - как русского, так и германского образца.


 


 


Дух и судьба


 


В мире, в котором все кажется стабильным, и лишь собственная частная судьба неустанно преподносит сюрпризы, человек пытается осмысливать её, выстраивая цепочки причинных связей. Но «в разуме нет ничего, чего раньше не было бы в чувствах». Поэтому человек остается порождением эпохи, и его судьба – это не сложение закономерностей в индивидуальный план жизни, а предопределение эпохи с вариациями случайностей.


 


Юнгер заимствует у Шпенглера идею разграничения судьбы и случая, противопоставляет рассудочное исчисление причинности и душевные переживания, в которых отражается законы судьбы. Расчеты рассудка имеют индивидуальные цели, а «судьбе неведома личная ответственность. Ее неотвратимая поступь скрывается за чередой внешних событий, но в самый неожиданный момент, когда защита и безопасность были вроде бы гарантированы, внезапно сводятся все счеты. Хороший пример — Людовик XVI. Ему пришлось заплатить своей кровью за то, в чем он лично меньше всего был виновен. С этой точки зрения следует рассматривать и душевное переживание войны. Только здесь накопившиеся долги выплачивает все поколение, в глубине души оно переживает крах целой эпохи и ее мировоззрения. И хотя большинство переживало его подобно животным, которые страдают, не ведая, почему, однако это неважно, ибо судьба не раскрывает своих оснований, а человек довольно поздно догадывается о безусловной необходимости».


 


Достижения технической цивилизации сообщают индивиду мысль о ничтожности его духовных переживаний и побуждают покориться технике, подчинить ей свою мысль. Индивид ожидает, что его покорность позволит приобщиться к культу материальной выгоды. Действительно, рассудок подсказывает, что страна, вооруженная самым совершенным техническим арсенатом, может навязывать свою волю другим. Но в этом выводе заложено поражение, поскольку высшие достижения техники могут служить человеку лишь при условии достижения им высших духовных состояний. В противном случае поражение неизбежно, и техника станет грудой металла.


 


«Превосходство духа состоит в умении управлять техникой по своему усмотрению». «Господствующий над материей господствует и над собой — таков совершенный человек». «То, что на языке рассудка именуется средством прогресса, на языке крови называется средством власти. Интеллект создает инструмент, а воля крови направляет и применяет его».


 


У Юнгера «кровь» воплощает дух во всей его глубине родовых связей, уходящих вглубь истории. Они наполняют содержанием духовную инициативу, стремящуюся овладеть миром. Кровь – это дух, пронизанный чувством родства, жизненной силой истории.


 


«Дух абсолютно присутствует в неизвестном солдате, гибнущем за Отечество, в вожде, объявившем войну, в крестьянине, пашущем поле. Все они принадлежат единой общности жизни, а потому имеют общий дух, общую идею, которая варьируется в многообразии своих проявлений, подобно тому, как идея рода варьируется в видах или идея пола — в отдельных его представителях».


 


«Дух подобен дереву, крона которого захватывает тем больше пространства, чем глубже уходят в землю его корни. Из темных, таинственных недр дух поднимается к свету. Его исток не в прозрачных сферах сознания — там его устье. Духу нужна кровь, потому что он и есть жизнь, сознание ему не нужно. В драматические и творческие мгновения, в моменты усиления жизненной энергии сознание отключается. Богодухновенность, экстаз, когда, по мысли мистиков, происходит единение души с Богом, вхождение индивидуума в бессознательное единство с мировой основой (Weltgrund), вся экзистенция человека стягивается в одну-единственную точку, концентрируется в одном-единственном  чувстве. Тогда достигаются предельные возможности жизни, жизнь становится духом, дух — жизнью, различия утрачиваются. Восхищение святого, безболезненная отрешенность мученика, пыл любви, накал сражения, видения художника — все это говорит о пробуждении глубочайшей жизненной воли».


 


Дух часто пытаются провести «по ведомству» религии, противопоставляя его проявление науке. При этом из науки исключается важнейший ее компонент – творчество. Дух же при этом низводится до инстинкта, до безотчетной мистики, в которой нет и не может быть ясности. Такое понимание духа призвано прославить опустошенный рассудок, утративший цели и смыслы своего существования.


 


На самом деле «дух не презирает науку с ее методами, но понимает ее вторичность по отношению к источникам жизни, с которыми необходимо связано любое явление. Дух мыслил свою необходимость, но не измышляет ее. Дух осмыслен, а потому в явлениях и отношениях между ними видит не целесообразность, а смысл. Под поверхностным механизмом он стремится нащупать глубокую взаимосвязь. Он хочет не теоретизировать, а создавать, не разлагать, а приносить плоды. Стремится не расщеплять мир на атомы, чтобы потом что-то искусственно синтезировать, а созерцать величественные картины. Видеть свое отражение во всех вещах, а не быть бесконечным отражением этих вещей. Он ценит не логическое, а символическое содержание жизни. Дух выше доказательств, как закономерность судьбы выше причинно-следственных связей».


 


Природа снабжает человека пониманием закона. Но закон искусственно выделен наукой из жизни. Сама же наука, противопоставляя один закон другому, становится техникой – частью жизни, в которой существуют летательные аппараты тяжелее воздуха, а слух улавливает речь с другого континента. Дух отвечает природе стремлением опровергнуть закон, обнаружив для него исключение, и это исключение становится важнее самого закона. Ничтожный дефект массы высвобождает колоссальную энергию в ядерном взрыве и ядерной энергетике. Дух ищет подобные исключения не только в науке, но и в жизни общества и государства.


 


«Дух не есть нечто, что можно приобрести, он врожден, изначально присущ жизни; подобно характеру дается в удел несправедливой судьбой. А значит, обладание духом дает право на аристократическую гордость, право пользоваться прекраснейшими дарами жизни, который нельзя ни купить, ни заработать. Дух горд, но не высокомерен -  не высокомерен, потому что не нуждается в сознании».


 


Но стоит духу избавиться от родства, оторваться от жизни, он приобретает разрушительную силу, опровергая все ценности.


 


«Дух относится к питающей его жизненной основе с благодарностью, выражая сущность этой основы. Лишь тогда, когда жизнь разрушается, тускнеет и слабеет, дух отворачивается от нее. Он перестает чувствовать мощную связь, предает жизнь и бунтует против необходимости, против того, чего желает судьба. Этот освободившийся дух, интеллект, больше не признает особенного, стремясь свести все к общему знаменателю, превратить в ходовой товар и конвертируемые величины. Он насмехается над великими символами, разлагает их посредством абстракций. Он рассчитывает достичь бесконечности, уничтожая границы. Ему легко быть справедливым, поскольку не требуется отстаивать никаких особенных ценностей. Чем тоньше и нереальнее слой бытия, в котором он обитает, тем больше стремление добиться господства над жизнью, но жизнь готовит ему ужасную месть. Свет освобожденного от всех связей духа превращает органический образ мира в механический. Культура становится цивилизацией. Общности, созданные судьбой, становятся случайными скоплениями людей, массами, в лучшем случае, прагматическими союзами. Отечество становится помехой для свободы передвижений».


 


Беспочвенный дух – удел интеллигенции, присвоившей себе функции Церкви, осквернившей все ее святыни и опутавшей любые проявления духа причинными схемами, обескровившей его индивидуализмом безбожной аксиологии.


 


«Так называемая духовная аристократия или интеллигенция — целая армия чрезвычайно гибких и бессовестных работников умственного труда — систематически разрушает веру, иронизирует по поводу героизма, пытается похоронить человеческое достоинство. Отрицая особенное, то, что связывает и разделяет отдельных людей, индивид, эта бессмысленная физическая частица массы, занимается бесконечным самоутверждением, трубит о своих правах на каждом углу. Жадный индивидуализм распространяется и готовит почву для нигилизма. Рассудок — все, характер — ничто. Искусство превращается в литературную и интеллектуальную забаву, начинает обслуживать массовые течения, оторванные от почвы, бескровные, бесхарактерные, бессильные. Труд превращается в производство, человеческие отношения сводятся к голым юридическим отношениям для необъяснимых тайн и чудес жизни наука пытается подыскать механистические формулы, а мораль трусов и никчемных душонок приклеивает ко всем непосредственным проявлениям жизненной силы и опасности ярлык «безнравственного». На место необходимого приходит избыточное, а жизнь не терпит ничего лишнего. А значит, близок тот день, когда всей этой выморочной суете придет конец, меч прервет все дискуссии, и его острый клинок не смягчит ни одна теория. Пока в кабинетах интеллекта идут бесконечные совещания, пока там взвешивают и просчитывают, в дверь мощно стучит железный кулак, одним ударом готовый решить даже самые сложные проблемы. Природную силу последнего варварского народа жизнь ценит выше, чем всю работу свободного духа. И в этом ее правота».


 


Рассудок, бегущий от духа, умерщвляет сам себя, поскольку ищет дискуссий, а не решений. Дух, исходящий из национальных глубин, прерывает бесплодные обсуждения и даже в своих заблуждениях творит жизнь и историю.


 


Жизнь и история, не намеренная заканчиваться, ищут не объяснительной схемы и картин неизбежного, а знаков и образов, которыми дух будет творить будущее. Коль скоро это творчество – не плод беспочвенных исканий и безотчетного мистицизма, то оно сопряжено с силой культа. Ибо «только вера могла осмелиться протянуть перспективу целесообразности до бесконечности».


 


 


Метафора крови


 


Юнгер приводит слова Ницше, вложенные им в уста Заратустры: «Пиши кровью и узнаешь, что кровь — дух».


 


Кровь – тайный язык взаимопонимания, которым говорят родственные души. «Рукопожатие, которым обмениваются мужчины, встреча взглядов, тон голоса, вне зависимости от содержания речи, походка, выправка, движение и мимика — воспринимая тысячи незаметных вещей, даже не думая о них, мы говорим на языке крови, сама кровь говорит в нас, взывая, притягивая или отталкивая». Отсюда проистекает «счастливое чувство сплоченности и единства».


 


Вопрос крови для народа – это вопрос жизни и смерти. «Народ, не ощущающий кровных уз, является простой массой, физическим телом, неспособным подняться над материей и явить силу высшей жизни. Внутри такой общности уже нет места невероятному, его ослепительный свет больше не может утешить человека в минуты слабости, повсюду царят одни только законы механики. Ради такой общности не стоит ни жить, ни умирать, ни рожать детей, ни растрачивать творческих сил где-либо еще вне индивидуальной сферы. У нее больше нет ни судьбы, ни крови, готовой принять эту судьбу». «Только там, где кровь связывают узы судьбы, рождается общность крови. Не будь этих уз, семья, аристократия, народ - все утратило бы свой смысл, все глубокие чувства стали бы мишенью для насмешек со стороны освобожденных умов, наглых и циничных литераторов».


 


При этом Юнгер чужд всякого расизма. Даже ощущение родства по расе он выявляет как результат притупления чувства родства истинного, духовного, в котором подобные различия настолько очевидны, но не могут обсуждаться. «Лишь одиночество, лишь сильные различия в расе и стихийные происшествия способны вновь пробудить это могучее, дремлющее внутри человека чувство».


 


«Кровь» для Юнгера – неизъяснимая сила, которая руководит чувствами и мыслями, решая, наполнять ли их дыханием жизни. «Благодаря чувствам мы познаем, благодаря крови — признаем. Благодаря крови мы ощущаем свою чуждость или родство». «Судьба и кровь. Первая — незримая сила, вторая — стихия, в которой обнаруживается судьба. Лишь благодаря ей мы можем всецело осмыслить сущность крови. Кровь без судьбы подобна незаряженной батарее, магниту без притяжения. Чистота и порода крови, добротность ее смешения не имеет ни малейшего значения без великой силы судьбы. На ней, как на пробном камне, поверяется ценность крови». «Поэтому мы отвергаем все попытки подвести под понятия расы и крови какое-то рациональное обоснование. Доказывать ценность крови с помощью мозга, средствами современного естествознания — все равно что заставлять кнехта отвечать за господина. Мы не желаем слышать о химических реакциях, инъекциях крови, формах черепа и арийских профилях. Все это рано или поздно обернется безобразиями и мелочными склоками, открывая интеллекту дверь в мир ценностей, которые он не в силах понять, а способен лишь уничтожить. Кровь не нуждается в проверке легитимности и доказательствах, особенно если речь идет о родстве с павианом. Кровь — то горючее, что питает метафизическое пламя судьбы. Ее химический состав может быть каким угодно, для нас он не имеет значения».


 


Метафора крови у Юнгера тесно связана с пониманием души, в которую вводится переживание родства и происхождения самой души. В христианской догматике кровь является обиталищем души. В условиях войны, переживания ее хода и последствий кровопролития, метафора крови приобретает особое значение. Те, кто видел пролитую кровь, не могут считать метафору крови отвлеченной. Она наполняется зримым образом: в кровопролитии видится не только смерть людей, но и прямое истечение из вен и артерий субстанции родства.


 


Кровопролитие необходимо объяснить, ибо оно не может быть бессмысленным. Тяжесть фронтовой жизни не может быть объяснена только навязанной обязанностью, угрозой расправы со стороны государственных институтов. Фронтовой героизм не может быть предусмотрен уставом. В нем видится нечто большее – высшее явление человеческого духа. Поэтому кровопролитие наполнено смыслом: «Эта кровь скорее прольется, чем позволит обратить себя в рабство». Смерть и ранения на войне становятся духовным явлением, возвышающим тех, что чувствует в себе родство с погибшими и прошедшими фронтовой ад.


 


Испытание войной для этого фронтового братства рассматривается как «внутренняя закономерность судьбы», перекрывающей все соображения рассудка. Судьбу, как и родственников, не выбирают. Судьба познается не рассудком, а душой. Иначе говоря – кровью, против которой рационализм бессилен. «Доводы крови не убедительны, а принудительны». Тем самым, дух и душевные переживания навязывают решения, которые, с точки зрения рассудка, могут расцениваться как безумные.


 


Боевое братство отделяется от трусов, которые исключаются из братства - их кровь рабская, а «рабскую кровь не облагородить никогда». В мужском союзе фронтовиков также нет места рационалистам политических объединений, где главным оказывается не вопрос крови и духовного родства, а соображения собственности – либералам, объединяющим тех, кто защищает интересы собственников, и коммунистам, объединяющим неимущих. Националисты создают объединения совершенно иного типа. «Дружины как кровные общности представляют главным образом цели, присущие крови. Партии не имеют авторитарного лидера, а ударная сила дружин концентрируется в единственной личности». У сообщества родственников должен быть патриарх и отец, берущий на себя миссию политического лидерства и представления кровных интересов.


 


Таким образом, метафора крови превращается в философский концепт, имеющий очевидные социальные приложения: понимание в политическом концепте «своих» как братьев по крови (духу), лидера – как отца, чей духовный статус определяется подлинностью отождествления с Отечеством.


 


 


Национализм и война


 


Национализм не возникает на ровном месте, поскольку необходимость в его существовании возникает лишь в определенной ситуации – когда массы очаровываются умозрительными идеями, и под предлогом плодотворности этих идей начинают крушить старый порядок, проверенный столетиями, но утомляющий как своим однообразием, так и тяжестью закона. Хаос вырывается в социальную действительность из глубин анархического бессознательного.


 


Национализм вырастает из национального унижения. Для немцев таким унижением было раздробленное существование, сопряженное с воспоминанием о былом величии и единстве в Священной Римской империи германской нации, а затем – Версальский мир, который массы фронтовиков, не ощутивших признаков поражения  и не увидевших военной катастрофы, могли считать только следствием правительственного предательства.


 


Юнгер пишет, что отец немецкого национализма – война. «Война – отец всего» - из этой фразы Геродота Юнгер выводит собственную мысль: фронтовик «понял, что его позиция лучше всего характеризуется словом «национализм». Это слово выражает не отвращение к партийным склокам и определенным группам людей, а отвращение ко всей эпохе, времени, которое нужно просто пережить, не растрачивая внутренних резервов».


 


На войне национализм не погиб, а обрел особую форму, которая воспроизводится только в условиях, когда к людям возвращается чувство, что они вновь на войне. Одних это чувство устрашает, других поднимает на борьбу. Причем каждый понимает эту борьбу по-своему. Одни – как духовный путь, другие – как нигилизм, третьи – как преступление. По современной России мы хорошо видим, как эти формы национализма сталкиваются и опровергают друг друга, не находя объединения. В эпоху Юнгера они нашли свою общность в братстве фронтовиков. Ценой этого братства стало противопоставление патриотизму и консерватизму довоенного времени. Отвергая рационализм, фронтовой национализм больше не видит интереса к реакции, он готов опровергнуть прочие революции собственной революцией. После фронтовых испытаний этот национализм утратил связи «с идеализмом предков и с рационализмом отцов, он занял позицию героического реализма». И в этом обнаружилась его слабость, не замеченная Юнгером в период бурного роста движения.


 


Пройдя испытание огнем, фронтовой национализм знает цену индивидуальности в подвиге солдата, но также знает и равенство мужских сообществ, где не принято чваниться своими заслугами. Этот национализм противостоит как интеллигентскому индивидуализму, так и массе, зараженной теми же бюргерскими идеями безопасности и пацифизма, что и либеральные публицисты. В подвиге и фронтовом братстве заложена совершенно иная коллективность – коллективность аристократического типа, неведомая «черни», которой подавай всеобщих прав – прогресса, свободы и демократии. Национализм не требует ничего всеобщего.


 


Юнгер пишет:


 


«Мы отвергаем его — начиная с общих истин и прав человека и кончая всеобщим образованием, всеобщей воинской повинностью, всеобщим избирательным правом и всеобщей подлостью, которая есть необходимый результат предыдущего. Общие свойства и требования — это свойства и требования массы, и чем выше степень их общности, тем меньше в них ценности. Признавать себя частью массы, значит ставить себе в заслугу обладание чисто физическим свойством тяжести, а превозносить понятие человечества значит считать чем-то существенным простую принадлежность к определенному виду млекопитающих. Всеобщее взвешивают, измеряют и вычисляют, особенное же оценивают и ценят. Желать всеобщего значит не видеть в себе никакой особенной ценности, то есть быть в лучшем случае объективным, размеренным, рассудочным, научно «справедливым». Желать особенного, значит задавать меру, ощущать ответственность крови, следовать за душевным порывом.


 


Современный национализм жаждет особенного — таково главное чувство нового поколения, которое до тошноты пресытилось пресными фразами Просвещения. Современный национализм не желает мерить общей меркой, он хочет сам задавать меру, обращаясь к душевной силе. Он не собирается доказывать свои права посредством научных методов, как марксизм. Он прибегает к полноте самой жизни, на которой только и может основываться любая наука. Он не желает взвешивать и отмерять права, а требует лишь права жизни на жизнь. Без этого права национализм просто немыслим, а оно неизбежно будет ограничивать все остальные виды права. Национализм не желает мириться с господством массы; он требует господства личности, чье превосходство создается за счет внутреннего содержания и живой энергии. Он не желает ни равенства, ни отвлеченной справедливости, ни свободы, сводящейся к пустым притязаниям. Он желает упиваться счастьем, а счастье состоит в том, чтобы быть собой, а не другим. Современный национализм не желает парить в безвоздушном пространстве теорий, не стремится к «вольнодумию», но хочет обрести прочные связи, порядок, укорениться в обществе, крови и почве. Он не хочет социализма возможностей, он жаждет социализма долга, того жесткого стоического мира, которому отдельный человек должен принести свою жертву.


 


Отец этого национализма — война».


 


Национализм фронтового типа пренебрежительно относится ко всякого рода программам и умозрительным предложениям о должном порядке вещей. «Подготовить проекты программы, конституции не составит труда, сейчас над этим работают сотни и тысячи  умов. Но они так и останутся на бумаге, если у них не будет поддержки со стороны боевых союзов». Иначе говоря, фронтовой национализм продолжает войну – прежде всего, с внутренней изменой. Вооруженное противостояние для него не является чем-то новым. Поэтому: «Никаких объединений, которые не нацелены на борьбу за власть, не собирают волю в кулак и не способны на марш и военное выступление!»


 


Не важна программа, но и организация важна, только если она может вести войну: «во время, подобное нашему, не обязательно маршировать под чьим-то знаменем». Организация – только средство войны. Как считает Юнгер, от такого национализма должно оживиться все общество, поскольку все его слои пронизаны «нервной системой» фронтового братства.


 


Целью национализма является не правильность или полезность, а необходимость. Ради необходимого можно пожертвовать и правильным, и полезным. Необходимость требует «выхода из-под покрова безопасности». Рассудочный расчет при этом играет такую же служебную роль, как и организация. Необходимое само по себе порождает аргументы в свою защиту. Националиста не останавливает возможность неуспеха, на обещание которого столь падка «чернь». Националист может проиграть, но он не ошибается в смысловой привязке своей деятельности к судьбе нации. Если нации суждено проиграть, то националист не откажется от своей нации и будет верить в победу до последнего.


 


Национализм важен своими жизненными проявлениями, а не обособлением в религиозный ритуал, где слова «судьба», «вера», «кровь» превращаются в заклинание. Национализм «брезгливо отворачивается от избитой фразеологии показного патриотизма». И это так же верно как для юнгеровского, так и для сегодняшнего времени, когда Россия ищет национальную форму бытия в современности.


 


У национализма нет догм, которые ему так часто пытаются навязать. «На нем сходятся важные линии исторического развития, истории духа; он готов взять на вооружение самые современные технические средства, любые стальные формы, в которые отлилось современное сознание». Если национализм разовьется в нервную систему общества, то ему приемлемы любые формы организации, в нем могут быть адаптированы любые социальные  и политические идеи. Национализм лишь не может отказаться от динамизма жизни.


 


Национализм усиливается современной войной и делает войну невозможной без национализма. Армия, лишенная национализма, обречена на крах. Если в прежние времена закон крови определялся схваткой глаза в глаза с противником (в кровной мести и в рыцарском турнире), то современная война делает солдата безвестным, существующим только как частица нации. Противник, остающийся незримым в бою, также воспринимается как идея иной, враждебной нации и небытия собственной нации.


 


Войны ХХ века показали, что война не может быть частным мероприятием. Если общество не вовлечено в войну, то правительство вынуждено менять политику, или же оно будет сметено политическим переворотом. Война становится тотальной, а значит, вести ее может только нация.


 


«…одновременно со стиранием сословных различий и урезанием привилегий исчезает и понятие касты воинов; вооруженная защита своей страны отныне уже не является обязанностью и преимуществом одних только профессиональных солдат, а становится задачей каждого, кто вообще способен носить оружие. Ввиду непомерного увеличения расходов уже невозможно оплачивать ведение войны из постоянной военной казны; чтобы не дать машине остановиться, необходимо использовать все кредиты, принимать в расчет все средства до последнего сбереженного пфеннига. Картина войны как некоего вооруженного действа все полнее вливается в более обширную картину грандиозного процесса работы. Наряду с армиями, бьющимися на полях сражений, возникают новые армии в сфере транспорта, продовольственного снабжения, индустрии вооружений — в сфере работы как таковой».


 


Юнгер писал: «Сегодня не так важно, в какой мере то или иное государство является милитаризованным государством; важнее то, насколько оно способно к мобилизации трудовых ресурсов». Этот тезис остается верным и сегодня; изменились лишь средства милитаризации и технология мобилизации.


 


В эпоху индустриализации массы, вовлекаемые в войну – это массы рабочих. Чтобы осуществить тотальную мобилизацию, солдат и рабочий должны стать взаимозаменяемыми элементами государственной машины, настроенной на войну. Но эпоха индустриализации минула, уступив место рискованному эксперименту с замещением промышленных технологий информационными. Поэтому Юнгеру сегодня пришлось бы говорить о необходимости отождествления гражданина и солдата. Причем в условиях дефицита гражданственности. Если в его время рабочие были материалом для формирования массовых армий, то сегодня на это нет надежды. Расчет осуществить массовую мобилизацию наталкивается на отсутствие национальной солидарности, на отступление национализма в малые группы. Поэтому мобилизация в информационных войнах – это не мобилизация граждан, а мобилизация информационных и ресурсов и пропагандистских идей.


 


Расчет бюрократии заменить гражданскую солидарность работой команд профессиональных дезинформаторов игнорирует тот факт, что их работа совершенно бессмысленна, если сталкивается с такой солидарностью. Частный успех коллектива безнравственных лгунов, промывающих мозги массовой аудитории, совершенно бессмыслен, когда сталкивается с национальным самосознанием. Война за самосознание не может быть выиграна без национализма. Война за территории не может быть выиграна без вооруженных людей, знающих, за что они воюют.


 


Чтобы побеждать, «вооружение должно проникнуть до мозга костей, до тончайших жизненных нервов». Род вооружений сопряжен с эпохой. В эпоху Юнгера милитаризация сознания носила технический характер, в современную она не может отвлечься от содержательной идеи. Тем самым, национализм становится инструментом мобилизации. Техническая мобилизация не интересовалась мозгами солдат. Они обрабатывались тем же примитивным способом, которым теперь обрабатывается сознание противника. Национализм, явленный в мировых войнах, имел примитивный характер (что, однако, не умаляет образцов самого высокого служения Отечеству). Тем не менее, современная мобилизация требует иного – глубокого проникновения в смыслы национального существования. Захваченные лозунгами массы могут играть разве что роль оруженосцев рыцарских времен. Воины современности – глубоко мотивированные интеллектуалы.


 


Бюрократия жаждет продлить состояние общества как машины, запускаемой «одним движением рубильника». Но современная жизнь позволяет рубильником включать лишь конвульсивные движения зомби, обработанных информационной радиацией, выжигающей индивидуальность и сохраняющей разве что самые примитивные инстинкты. С такой армией много не навоюешь. Она бессильна против национализма, который приобретает силу идеологического оружия нового поколения. Именно современность дает национализму шанс стать всеобщим, мобилизовать интеллект народа не обманом, а просвещением и духовным обогащением.


 


Юнгер убеждает германскую нацию, потерпевшую поражение во Первой мировой войне, что дело ее не проиграно. Напротив, нация, испив чашу военного поражения, ранее других входит в новую эпоху и готова к этому. А победа принесла бы лишь территориальное расширение и закрепление на долгие годы тупиковых стратегий и устаревших идей. Поэтому нет надобности убиваться по поводу утраченного. Националистам необходима работа над тем, что требуется в новой эпохе. Неверное понимание содержания этой работы стоило немцам катастрофического поражения во Второй мировой войне, оккупации не только чужими армиями, но и чужими смыслами, почти полной утраты национальной идентичности.


 


Что дала бы русским победа в информационной войне, победа коммунистического режима? Можно было ожидать положения, куда более худшего, чем теперь – продления закоренелого интернационализма и дальнейшего изничтожения русской нации. Конечно, мы утратили много, оттого что компартия оказалась плохим управленцем и дурным стратегом. Конечно, взамен партийно-советской бюрократии мы получили тиранию бюрократии либеральной. Но мы не утратили шанса на национальное возрождение и получили возможность понять враждебность национальной свободе любых «левых» идей – либеральных, социалистических, коммунистических. Ценности русской цивилизации открыты перед нами как сундук с сокровищами. Нам остается только зачерпнуть из него.


 


Техника еще оказывает влияние на результаты военных столкновений. Но военная техника поражает врага только там, где разрушено его сознание. Материя торжествует там, где дух угнетен. Соединенным Штатам не торжествовать ни в Ираке, ни в Афганистане. У них нет идеологических аргументов, а их пропаганда в иной цивилизации мало чего стоит. Американское оружие еще действует, но американский дух уже не творит историю.


 


Война как порождение не только политики, но и всего уклада жизни, вскрывает его до самых глубоких черт, до «мельчайших складок внутреннего устройства» человека, когда становится мировой. Мировая война, помимо «оргий технической битвы» проводит над человеком эксперимент, испытывая его существо в миллионах судеб, ставших однотипными. И в этом чудовищном эксперименте Юнгер видит чудовищную духовную пустоту, освещенную лишь искупительной жертвой героических одиночек. Война показала несостоятельность организации общества, в котором не было идеи, достойной того, чтобы победить. «И вынесли оттуда не одно отрицание. Лишь узрев силу материи, мы поняли силу идеи. Лишь открыв для себя плодотворность жертвы, мы поняли ценность человека и различие рангов между людьми».


 


Ремарк писал, что на войне не взрослеют, а стареют. Но это касается лишь людей, уставших от войны. Нация во время войны избавляется от стариковских привычек к комфорту и проходит психологическое оздоровление. «Боль и страдание обнаруживаются сразу, и о них можно кричать на все стороны. Но по-настоящему пережитое в глубине души проявляется лишь постепенно». Молодые солдаты через 20 лет становятся зрелыми гражданами. И им остается лишь найти себе здравых и искусных вождей. Германии не повезло, дух реванша помутил сознание нации, которая вновь попала в руки бюрократии. У русских есть шанс избежать национальной катастрофы.


 


Немецкий национализм порожден войной. «Война — наш отец, он зачал нас, новое племя, в раскаленном чреве окопов, и мы с гордостью признаем общее наше родство. А потому наши ценности будут ценностями героев, воинов, но никак не торгашей, что готовы весь мир мерить своим аршином. Мы не задумываемся о пользе и практической выгоде, нам ни к чему комфорт, нам нужно только необходимое — то, чего хочет судьба».


 


 


Пацифизм и иллюзия безопасности


 


Исключение войны из жизни человечества – самая глупая идея, которую можно себе представить, если сопоставить ее со всей известной нам историей человечества. За ним стоит аморальное осуждение всех участников войны вне зависимости от их индивидуальных поступков. Сложить оружие и сдаться на милость победителю – вот «мораль» пацифистов. Все, чем оперируют пацифисты – картины лишений, связанных с войной, страшные иллюстрации смерти, мучений, разрухи. Все эти картины – признак страха и попытка напугать, расширяя тем самым сообщество пораженных страхом. Но «еще не было такого человека, который бы доказал нам, что индивид, жертвующий собой ради высшего задания, поступает безнравственно, или же безнравственно государство, требующее от индивида этой жертвы».


 


Не случайно пацифизм связан с «левыми» идеологиями, стремящимися уравнять людей. «Гуманитарная совесть ориентируется на идеал однообразного человечества, на сообщество космополитов, для которых не существует ни границ, ни различий. В этом свете война выступает как свидетельство неравенства жизни, состояние, несовместимое с участием и ответственностью. Разумеется, это не мешает тому, что на ней идут в ход все средства. Но возможна она лишь как война, ведущаяся в интересах всего человечества. Оттого-то в наше время ни одна держава не осмеливается открыто заявить о нападении на другую державу, а наоборот, говорит об оборонительной войне, целью которой провозглашается не победа, а мир, прогресс, цивилизация или любая другая гуманитарная ценность. С другой стороны, получается так, что противник выступает не как враг в естественном или рыцарском смысле, а именно как противник всех вышеупомянутых ценностей, то есть как противник человечества как такового. Отсюда вытекает подлая и (в ином, не гуманитарном смысле) бесчеловечная ложь. Вот ею-то наш век запятнал себя гораздо больше, чем применением ядовитых газов. Войны шли во все времена, и отношение к смерти было всегда одинаково. Но ни одной другой эпохе не было свойственно столь низкое представление о противнике».


 


Юнгер пишет, что подобное унижение противника и собственных солдат связано с «демократией, с мировой властью прессы, рекламой, с деньгами как таковыми, со всем, что не гнушается самыми грязными приемами как на войне, так и в мире». В современной России эта эпидемия подлости распространяется в форме официозного «патриотизма».


 


«Лучше доверить судьбу народов мужскому духу: он знает свои границы и умеет уважать чужие. Настоящий солдат никогда не разделял такого образа мыслей, чьей характерной чертой является нечистоплотность как на войне, так и в ситуации мира. Можно сказать, что именно солдат на фронте находился ближе всего к врагу — не только в физическом смысле. Поэтому недалеки от истины те, кто считает отличительной чертой настоящего солдата уважение к противнику. Отсутствие ненависти, низменных инстинктов в сочетании с чувством внутреннего достоинства всегда было верным критерием для определения подлинного воина».


 


«Веймарская Германия» и «Веймарская Россия» - определения режимов, в которых правительства опирались на круги общества, приветствовавшие военный и политический крах своей нации. Измена в правительствах вывела на улицы и страницы газет, в эфир радио и телевидения тех, кто пацифизмом пытался оправдать это предательство и желал поражения своему Отечеству.


 


Бюргерская страсть к безопасности – это надежда снизить все риски жизни до минимума. От этого между людьми вырастают бастионы недоверия, а в экономике распухает сектор страхования и суррогатных ценностей. Но опасность превращает эти бастионы в прах, она преодолевает любые укрытия, обнаруживая под их сенью людей, совершенно не способных справиться со своим страхом и противостоять элементарным трудностям.


 


Бюргер-пацифист «отграничивает себя от других гештальтов, например, гештальта воина, художника, преступника, которым дано возвышенное или низменное отношение к царству стихии. Сражение в глазах воина — событие высшего порядка; трагический конфликт для поэта — состояние, в котором глубокий смысл жизни проявляется с особой интенсивностью; а охваченный огнем или мятежом город кажется преступнику наиболее подходящим местом для деятельности. Такими же ничтожными бюргерские ценности оказываются и для верующего человека, поскольку боги являют себя в стихиях — например, в виде объятого пламенем, но не сгорающего куста. Через несчастья и опасности судьба возносит смертного человека в сферы высшего порядка».


 


Бюргеру кажется, что его собственный безопасный мирок за стенами провинциального городка можно распространить на весь мир. Если жизнь полиса можно представить себе регулируемой рассудительным мэром, то весь мир под началом мирового правительства должен избавить его от стихий. Но вместо безопасного мира бюргер создает мир, разделенный оборонительными линиями и ощетинившийся орудиями – мир мировых войн. И если удается вытеснить войну за пределы средоточия бюргерского страха, то это отнюдь не значит, что войны закончились, а ядерные арсеналы исчезли. Это лишь иллюзия мира, в котором война может разразиться в любой момент, а тайные войны разведок и пропагандистских машин ведутся непрерывно.


 


Юнгер пишет о том, что бюргерское сознание, не способное в принципе обеспечить желаемые условия безопасности, идет на хитроумную уловку, «высвечивая опасность как бессмыслицу и тем самым лишая ее всякого притязания на действительность. Иными словами, бюргерский мир считает опасность бессмысленной; и в тот самый миг, когда опасность отражается в зеркале разума как заблуждение, она уже преодолена». Действительным становится не стихия творчества и борьбы, а система страхования, контролирующая и смиряющая риски. Кажется, что общество и экономика тем самым рационализированы и поэтому предсказуемы и управляемы. Но это – лишь иллюзорное состояние, «хаотичные попытки увидеть в душевной жизни цепочку причинно-следственных отношений и тем самым сделать ее принципиально доступной для калькуляции, расширить область господства сознания».


 


Не понимая человеческой натуры, стремящейся к риску, творчеству, героизму, идущей навстречу неведомой судьбе, бюргеры-пацифисты сводят все проблемы к тому, чтобы избежать конфликтов. «Но если конфликт все же возник, например, разразилась война или было совершено преступление, то он трактуется как заблуждение, повторения которого можно избежать с помощью воспитания или просвещения. Заблуждения якобы появляются только потому, что людьми еще не вполне осознаны факторы, влияющие на грандиозную калькуляцию, в результате которой должно получиться полностью гомогенное население земного шара — принципиально доброе и разумное, а потому всецело защищенное человечество».


 


Опасность и угроза устраняются чаще всего не калькуляцией и не переговорами, а схваткой. «Полностью ликвидировать опасность не удавалось никому - не только потому, что она всегда рядом, но прежде всего потому, что человеческое сердце нуждается в опасности не меньше, чем в безопасности».


 


«В эпоху торжества безопасности настоящая, сильная жизнь дезертирует в дальние дали, символом которых выступают чужие страны, опьянение или смерть.


 


В этом смысле мировая война — неумолимая итоговая черта, подведенная под бюргерской эпохой. Для бюргеров ликование добровольцев объяснялось (а тем самым и нейтрализовалось) либо патриотическим безумием, либо жаждой приключений. Но в сущности, это ликование было революционным протестом против ценностей бюргерского мира, оно принимало судьбу как выражение высшей власти. В нем происходила переоценка всех ценностей, предсказанная великими умами: за эпохой, стремившейся подчинить судьбу разуму, последовала иная, увидевшая в разуме слугу судьбы. Начиная с этого момента, опасность перестала быть целью романтической оппозиции, она превратилась в действительность, а задачей бюргера стало отныне бегство от этой действительности в утопию безопасности».


 


Фронтовой национализм знает цену жизни, поскольку видел множество смертей. Он не боится смерти, приводящей в ужас либерала. Он знает, что «невозможность умереть - величайшее проклятие для смертного, поэтому великие герои и святые с радостью принимают свой смертный час».Он не боится лишений, которые сторонник «левых» убеждений рассматривает как вопиющую несправедливость. Национализм ищет судьбы, в которой есть место героическим поступкам, а значит, пониманию самой сути жизни.


 


 


Национальный империализм


 


Среди русских националистов бродят анархические и нигилистические идеи, прямо почерпнутые у большевиков. От национализма в этом случае остается лишь лозунг. К нему нелепыми побрякушками прибавляются злобные антихристианские выпады и клевета на Империю – отечество отцов, которое с презрением отбрасывается. Выдуманная, искаженная до полного вздора дохристианская Русь противопоставляется России. К счастью, подобный анархизм в русском национализме – большая редкость, не способная развиться в что-либо серьезное и заметное лишь расточаемыми по всем направлениям оскорблениями.


 


В немецком национализме Империя была безусловной ценностью. Нация стремится к самосохранению и развитию в имперском типе государства, где господство над иными народами и периферийными или заморскими территориями определяется не только силой оружия, но и культурным лидерством. То и другое требует мощи духа, а значит – интегрирования всего потенциала национального родства.


 


Время Юнгера отмечено теми же нападками на империю, что и наше время. «В момент нашего величайшего унижения с этим словом сделали то же самое, что и с «национализмом»: его попытались очернить в присущей демократам манере, изначально сделав невозможной какую-либо серьезную дискуссию».


 


Империя рождается из самой истории. Незыблемые границы – иллюзия замирания истории. При видимом прекращении имперского строительства, оно продолжается, игнорируя границы и суверенитеты. Как бы то ни было, «мы замечаем тенденции, обнаруживающие явное желание, не считаясь с существующими границами и расовыми различиями, создавать обширные империи, в которых все единомышленники были бы объединены одной господствующей идеей. Но поскольку люди не могут иметь одни и те же идеи, то и в этом интеллектуальном империализме будут повелители и угнетенные — ведь было бы глупо верить в утопические обетования всеобщего счастья, а между тем такой утопизм весьма для него характерен. Но мы вышли из горнила борьбы, и потому для нас мысль о всеобщем счастье попросту неприемлема. Наша идея — нация и кровь, и потому наш империализм может быть только национальным».


 


В этом новизна немецкого империализма. Он не ориентирован на правителя, приращивающего любые территории и покоряющего все слабые народы, уравнивая их с прежними подданными. Царь царей имеет свою родовую вотчину, где действует кровная солидарность и священное право имперской нации – господствующей, но не помыкающей подчиненными народами.


 


Национальный империализм имеет концепцию государственности и возвышается над другими доктринами именно тем, что претендует на территориальную, экономическую, культурную экспансию с полным на то основанием. Только расширяющие ареал своего влияния нации могут быть субъектами международных отношений и уравновешивать свои амбиции в переговорах. «Весь национальный комплекс, включая факты, идеи и чувства, мы считаем современным, жизнеспособным, нравственным и вполне отвечающим любому вызову времени».


 


Критики Империи всегда видят в ней зародыш войны, страсть к насилию. Между тем, история знает правило: Империя – это мир. Империя умиротворяет и возвышает отставшие народы до высокой культуры. «…империализм должен заключаться не в поверхностной экспансии, основанной исключительно на подавлении местного населения и его эксплуатации в интересах рынка, а исходить из глубокой уверенности в победе правого дела. Будет у нас эта уверенность, значит, мы сможем достичь того, чтобы судьба народа слилась с судьбой цело  культуры».


 


Когда-либо обретавший Империю народ уже не в состоянии вернуться к прежнему успокоенному состоянию. Он либо погибнет, преисполняясь чванливой и бездеятельной гордости за достижения прежних поколений, либо будет нести свое имперское наследие как крест, как задание и завет предков.


 


Империализм – это еще не империя, национализм – это еще не нация. В Империи не может не быть национализма ведущей нации, в национализме (если он действительно ставит нацию выше других ценностей, а выше нации полагает только Бога) не может не быть идеи Империи. Если у народа была своя Империя, то он погибнет, если отвернется от идеи Империи. Чем меньше в имперской нации имперской идеи, тем меньше у него шансов продлить свое существование и ответить на вызовы времени.


 


Империи рождаются в результате войны, но не всякая война создает Империю. Казалось бы, мировая война должна привести к образованию мировой империи. Но в Первую мировую войну этого не случилось, поскольку никто не продемонстрировал духовной глубины, необходимой «проекту Империи». Сверхимперии не возникло. И сценарий пришлось разыгрывать вторично – вплоть до образования двух сверхдержав после 1945 года.


 


Юнгеровский национализм предполагал концепцию государства, сообразного времени: государства диктатуры. Диктатура «заменит слово делом, чернила - кровью, пустые фразы – жертвами, перо – мечом». После страшной войны и накануне еще более страшной войны либеральное государство означало лишь физическую гибель нации.


 


Диктатура требует авторитаризма: «национализм, поскольку он подразумевает политическое решение, стремится к созданию национального, социального, вооруженного и авторитарного государства всех немцев», «…крепкая государственная власть строго авторитарного типа является главнейшей и благороднейшей целью нового национализма. И если эта власть создаст препятствия для того, чтобы любой борзописец мог безнаказанно втаптывать в грязь собственную нацию, то есть если оно отменит свободу печати, то этот шаг можно только приветствовать. Естественно, что такая власть неизбежно будет заклятым врагом парламентаризма. Жесткое подчинение экономики государству, о чём  нынче пока не приходится говорить (поскольку как работодатели, так и наемные работники лишь используют государственную власть в своих целях), - такое подчинение сможет гарантировать экономическую безопасность не только отдельных лиц, но и всего народа в целом».


 


Наверняка Юнгер не собирался уступать регулирование экономики бюрократии, подавляющей свободного производителя. Государство может и должно противостоять не частой инициативе вообще, а ее вырождению в олигархический интерес, возвышению банков над производством, бухгалтеров над управленцами. Речь шла лишь о том, что в эпоху войн в кратчайшие сроки должна была быть создана мобилизационная экономика. И Гитлер, осознав это, смог реализовать план, подорвавший силы поставившей его у власти олигархии. Но против олигархии он направил партийную и государственную бюрократию. Ее верховенство могло быть продуктивным лишь в условиях войны, когда решения должны приниматься быстрее, чем олигархические кланы договорятся о разделе прибыли.


 


Решающей чертой национального государства является высокий статус солдата и офицера, который будет компенсировать негативные стороны частной организации производства и корпоративной замкнутости госаппарата. «…первейшим долгом националистического государства будет создание сильной армии, оснащенной новейшими техническими средствами. Благодаря армии справедливые требования нации получат весомость, иначе они обречены на смешной или трагичный ресентимент униженных и оскорбленных».


 


 


Национал-социализм и марксизм


 


Эпоха Юнгера, в отличие от современной, требовала определенности в отношении промышленных рабочих, сплоченных солидарностью в борьбе за социальный статус. В отличие от «левых» политических течений, национализм Юнгера предлагал рабочему не социальные права, ради которых коммунисты призывали перевернуть вверх дном и разорить собственное Отечество, а социальный статус в инфраструктуре государственных и общественных иерархий. Национализм решал проблемы фабричных рабочих не обещаниями увеличить зарплату и сократить рабочий день, а превращением рабочего в полноценного гражданина, неотъемлемую часть нации. Материальное обеспечение этого статуса вторично; оно также увязано со всеми прочими статусами, что заранее требует смирения коллективного эгоизма в пользу общенационального интереса.


 


«Левые надеются, что из хаоса родится дикая необузданная жизнь, новый порядок, у которого, в отличие от бюргерского, будет два недостатка: еще большая занудливость и введение хлебных карточек на постоянной основе. Здесь причины и следствия совпадают. Кто не видит потенциала самых могучих жизненных сил мира, кто собирается от них отказаться, тот не имеет ни малейшего шанса воплотить свои конструкции в реальность».


 


«…нация, само существование которой марксизм отрицает, имеет для национализма высшее метафизическое значение, определяющее остальные ценности, в том числе и ценность труда. Здесь нас интересуют вовсе не заработная плата и прибыль — два столпа морального мира классовой борьбы, — а исключительно его знамение для нации как превосходящего целого, которое важнее суммы своих частей. Экономика — не механический результат, а органический элемент национальной жизни. Труд — тоже выражение нации, а рабочий — один из ее членов. Любая попытка вырвать рабочего из этих живых связей, подводя его под пустые категории «человечества» или интернациональных интересов, — государственная измена интеллекта по отношению к крови, Смысл труда состоит не в том, чтобы создавать прибыль и формировать заработную плату, а творить ценности во имя нации, без которых она не могла бы развернуться во всем богатстве своих проявлений».


 


Юнгер предлагал вести с рабочими диалог не о денежном эквиваленте их труда, а об отношениях соратников, необходимых для складывания нации в систему неантагонистических отношений. (Реальный социализм также отступил от соблазнов денежного вознаграждения и предлагал рабочим трудиться почти даром, вдохновляясь приобщенностью к идее мировой революции и грядущим разделом частной собственности на всех). В духовном измерении такой подход был революционным, опровергающим рационализм промышленной эпохи, а в плане материальных основ этой эпохи национализм оставался консервативным и даже романтизировал технику. Поэтому материальные приобретения рабочего, обещанные марксистами, национализм обещал перекрыть с лихвой: он сохранял общество от социального взрыва, берег производственный потенциал и возвышал достоинство гражданина и нации в целом. Для марксистов все это было, напротив, целью разрушительных атак.


 


«…никакое повышение зарплаты не способно изменить ситуацию наемного рабства: бесчестье остается бесчестьем, сколько бы за него ни платили. Не заработная плата, а только глубокое понимание смысла работы может преодолеть механический дух нашей эпохи, гнетущий всякого творческого человека. Потому нелогично ожидать от наемного работника, что он будет жертвовать собой ради великих идей, которые созданы лишь для свободных и сынов свободных людей».


 


«Рабочий в новом смысле означает кровную общность всех трудящихся внутри нации и ради нации. Только такая общность способна преодолеть уродства капитализма».


 


Выдумка марксистов о «рабочем классе» для национализма неприемлема. Фронтовое братство его опровергло. Рабочий класс остался лишь в головах «левой» профессуры и пугливого бюргера, мечтающего уравновесить противоречия партийным представительством в парламенте.


 


Современная эпоха, в отличие от эпохи мировых войн, не знает не только рабочего класса, но даже рабочей коллективности. Все ее имитации не отменяют того факта, что прежняя коллективность раздробилась и распалась. Юнгер мог призывать национализм превратиться в форму рабочего движения, а рабочих – одерживать свои победы в рамках нации. Нам некуда обращать такой призыв. Для нас призыв к национальному единству может быть обращен только к народу в целом, ко всем его слоям, а надежда на становление национального государства – связана с одаренными национальным мышлением гражданами.


 


Юнгер считал национал-социализм игрой прежней эпохи, в которой значимыми были партии и заводские объединения, а от либерального государства принято было ждать подачек. В новую эпоху, когда коллективный эгоизм становился опасным для судьбы нации, либеральное государство оказалось не партнером нации, а врагом. Национал-социализм предполагал адаптацию марксистских догм к местным интересам рабочих, и превращался в партию, которая была обречена либо на разгром, либо на перерождение в бюрократический институт. Достижение реальной власти позволило осуществить многие из идей национализма, но потом бросить их в топку войны, так и не постигнув национализм до конца. Для национализма важно обладание смыслами, а не сознанием масс. Обмануть массы легче, чем их воспитать. Но обманутые массы могут стать нацией разве что на миг, за которым наступит крах – конец, который предопределил для своего народа немецкий национал-социализм.


 


Как бы ни обозначалась партийная доктрина, она имеет стратегию только в связи с национализмом, а ее идеи чего-то стоят, когда составляют в совокупности национальную идею. Юнгер надеялся, что так и произойдет: «понятия национал-социализма и национализма постепенно сольются в одно. В идейном плане это будет выглядеть так, что от национал-социализма будет зависеть все больше решений, а в личном плане на сторону крепнущего движения будет переходить все больше талантливых людей». Увы, эти надежды не оправдались. Бюрократии нужны были не талантливые люди, а послушные массы. И «тысячелетний рейх» прожил лишь чуть больше десятилетия.


 


 


Либералы и коммунисты


 


Общий объект притязаний и национализма, и социализма времен Юнгера – рабочий. И это сближало данные политические течения. Но это же и противопоставляло их друг другу как конкурентов. Следовательно, между национализмом и социализмом возможны как войны, так и перемирия.


 


Иное дело коммунизм и либерализм с одной стороны, а национализм с другой. Между ними точек соприкосновения нет. Национализм воюет с коммунизмом и либерализмом бессрочно и беспощадно.


 


При всей кажущейся альтернативности либерализма и коммунизма, «коммунизм - не что иное, как наследие позднего либерализма конечное и примитивное следствие из чисто рассудочного мировоззрения». Поэтому доктрину коммунизма можно отложить в сторону, не снисходя до критики его эпигонов, а лишь разоблачая ложь предтеч – марксизм. Главным же врагом остается либерализм – идеология распада и разложения.


 


Фиктивное противостояние либералов и коммунистов никого не должно обманывать. «Противоположность капитализма и социализма с этой точки зрения имеет второстепенное значение, они — две секты большой церкви прогресса, которые то уживаются, то борются друг с другом. Однако ни одна не нарушает границ общего пространства веры, — поток безотносительных масс индивидуумов и поток безотносительных денежных масс предполагают одинаковую абстрактность позиции».


 


Либерализм для националистов неприемлем эстетически. Он отвратителен, потому что превращает в мерзость все, чего касается. «…в мире, где деньги представляют собой главенствующую идею, все ценности неизбежно становятся продажными, вся власть — подкупной, а значит, создается богатая почва для разлагающей деятельности». «…люди, не устающие говорить о человечности, свободе, равенстве и разуме, имеют со всем этим столь же мало общего, как современная психология — с душой. Забудем о них! Важно лишь открыть юношеству глаза на этот презренный балаган и показать ему достойные задачи».


 


«На первый взгляд, национализм движется в том же направлении, что и поздний либерализм. Однако они различаются между собой так же, как различны анархизм и нигилизм. Анархизм готов испробовать все возможности для освобождения отдельного человека; нигилизм же стремится уничтожить любой отживший порядок. Анархизм жаждет уничтожения по индивидуалистическим соображениям, нигилизм — по причинам морального характера». Национализм, согласно этой мысли, есть моральное отрицание либерализма.


 


Самое постыдное для националиста видеть, как понятие «нации» присваивается политическим слоем, представляющим собой руины – развалины из классов и групп прежних эпох и мировоззрений. Невежды  и изменники приколачивают вывеску нации на свою декорацию, за которой помойка и трущобы.


 


«Демократические витрины и декорации, пресса, кинематограф и сотни других вещей подобного рода требовали не глубины, а натасканности, глянца и примитива».


 


Юнгер видит проблему германского национализма там же, где мы видим её в русском национализме – почти век спустя:


 


 «представляющие национализм силы до сих пор не смогли четко отмежеваться от легитимизма, от партий, от ресентимента обиженного класса, да и вообще от всего вечнобюргерского».


 


Немцев веймарского периода мучили те же проблемы, что и современных русских: «поздний либерализм, парламентаризм, демократия как господство числа, духовное офранцуживание и европеизация с ее метафизикой вагона-ресторана, американизм с его отождествлением прогресса и комфорта, ориентация на Восток в аспекте внутренней политики — все это скопище устаревших и чуждых идей похоже на телефонную сеть, к которой у немца нет доступа. А значит, нужно создавать собственную сеть и учиться говорить на собственном языке».


 


 


Еврейство и гештальт нации


 


В духе своего времени, которое столь  похоже на наше, Юнгер не может обойти вопрос о влиянии на нацию еврейства и антисемитизма. В отличие от многих «разоблачителей» еврейской миссии в мировых процессах, Юнгер скептически воспринимает разворот всех поисков национальной идеи в эту сторону. Люди и организации, замкнутые на «еврейский вопрос», в конце концов, «впадают в маниакальное состояние, и за каждым кустом им начинают чудиться полчища евреев, как полчища мышей – больному белой горячкой».


 


На самом деле вопрос не в еврействе, а в еврейском нигилизме, который отражает пороки самой нации, а вовсе не собственную врожденную сущность. «Еврей, в той мере, в какой он не является евреем, есть не что иное, как актер, подражающий нашим низменным инстинктам, ведь сам он не способен иметь даже их».


 


Попытка видеть в еврейском влиянии чисто иноэтнический фактор приводит в тупик любые формы антисемитизма. «Даже если не принимать во внимание секты, превращающие всякое отрицание в мировоззрение, то поражает полное отсутствие инстинктивной уверенности в правоте, вследствие чего любые, даже самые громкие выпады против еврея оказываются слишком примитивными и бьют мимо цели. Причина же заключается в том, что все попытки воспрепятствовать влиянию еврея на германскую жизнь основаны на методах глубоко индивидуалистического мышления. Очень популярны аргументы в медицинском духе, что нужно, мол, обезвредить миллионы разрушающих тело бактерий. И на это — с демагогической точки зрения (ведь демагогия далеко не последнее из искусств!) — нечего было бы возразить, если бы за подобным учением для профанов стояли на самом деле достойные жрецы. Однако всю эту критику оправдывает в лучшем случае лишь искренность самих демагогов».


 


Как все эти оценки годятся для современных русских патриотов!


 


Здравое понимание особой роли еврейства в современном государстве заключается в том, что политика выше всякой этничности. Влияние еврея на политику и хозяйственную жизнь связано вовсе не с его этнокультурными особенностями, а с тем, кто он способен от них отказаться и примкнуть к противной нации идеологии.


 


«Еврей — не отец, а сын либерализма, ведь он начисто лишен какой бы то ни было — доброй ли, злой ли творческой роли, которую он мог бы сыграть в германской жизни. Чтобы стать опасным, заразительным, разрушительным, ему для начала потребовалось вжиться в свой новый образ, образ цивилизованного еврея. Условия для него были созданы либерализмом, декларировавшим полную независимость духа, а значит, исчезнуть они смогут только после полного банкротства либерализма. Любые атаки на цивилизованного еврея, предпринимаемые из либерального лагеря, обречены на неудачу, ведь даже при самых благоприятных обстоятельствах их значение не выходит за рамки внешней дезинфекции. А область распространения либерализма гораздо шире, чем принято думать. Неслучайно итальянский фашизм вполне мирно уживается с цивилизованным евреем, ибо фашизм представляет собой не что иное, как позднее состояние либерализма, его упрощенную и урезанную форму, как бы брутальную стенограмму либеральной конституции, на современный вкус чрезмерно льстивой, напыщенной и педантичной. Фашизм подходит для Германии столь же мало, сколь и большевизм, они соблазняют, но не дают удовлетворения, и мы хотели бы надеяться, что эта страна сумеет найти более серьезное решение».


 


Жизнь показала, что Германия предпочла странные формы расправы с еврейством и использования еврейства. Миф Холокоста стал для послевоенной организации Германии государствообразующим. Цивилизованный еврей стал для немцев ведущей фигурой, определяющей их мировоззрение. Аналогично и в Советской России большевизм и сталинизм сочетали в себе отрицание еврейства и опору на него – в превращенной форме, где недостатки нации, отраженные в еврейской среде, почитались за достоинства. Поэтому советский еврей в СССР и цивилизованный еврей в Европе выполняли одни и те же функции при всем различии политических режимов.


 


Юнгер предлагает немцам перестать думать о евреях, осваивая такой стиль мышления, в котором национальные гештальты создают несовместимость с либерализмом. «Речь идет о новом умении видеть глубочайший гештальт, характер вещей, каковое, конечно, требует долгих упражнений, но зато постигает самую суть, схватывая своеобразие, а не пустые абстракции. И хотя тем, кто стоит на этой позиции, на новой германской позиции в ее чистом виде, до цивилизованного еврея нет никакого дела, однако в его лице они неизбежно получат противника, потому что будут нести прямую угрозу для его существования. Ведь, в конце концов, воля немца — это воля к гештальту Германского рейха как силы, питаемой из своих собственных корней».


 


Особая роль еврейства изживается формированием нации и политического национализма как субъекта. Вопросы, которые должны ставить себе националисты, не имеют к евреям никакого отношения: «Где пролегают настоящие наши границы, что такое настоящая немецкая литература, история, немецкая наука и психология, что значит для нас война, труд, мечты, искусство — вот что мы должны осмыслить и научиться использовать; и здесь таится единственная и главная опасность для цивилизованного еврея. Ибо все это подтверждает первый германский принцип, который еврей всегда стремится отрицать, а именно, что существует Отечество, называемое Германией. Одно из очевидных следствий этого принципа — то, что еврей существует. Но вся изощренная логика цивилизованного еврея служит как раз эффективным орудием доказательства обратного, а именно, что еврея, собственно, вовсе не существует; и эта мысль проводится в каждой серьезной еврейской теории. Осознание и осуществление своеобразного германского гештальта исключает гештальт еврея четко и однозначно, подобно тому, как на спокойной глади чистой воды хорошо видны масляные пятна. И все же в тот самый момент, когда вскрывается вся внутренняя логика еврея как уникальной и своеобразной силы, его вирус перестает быть опасным для немца. Самое действенное оружие против мастера перевоплощений — увидеть его подлинное лицо».


 


Найденные в послевоенное время протоколы совещания гитлеровских управленцев в Ванзее демонстрируют не только отсутствие общего понимания «еврейского вопроса» в Германии, но и отсутствие какой-либо связи этого «вопроса» с насущным положением германской нации. То и другое в дальнейшем стало удобным для фабрикации политического мифа о Холокосте – всесожжении евреев, которого в действительности не было. Вместо изживания еврейского нигилизма («цивилизованного еврея»), немцам предложили вредную деятельность по «вынюхиванию идеологической  крамолы» и поиску ее визуального воплощения в истинных и придуманных чертах еврейской внешности или ее «примесей».


 


Попытка склонять к тому же русских националистов является вредным увлечением. Напротив, русским стоит исключить «еврейский вопрос» из политического дискурса и прекратить всякий диалог с «еврейской общественностью», которая ни в коей мере не представляет интересов евреев, живущих бок о бок с русскими, а также пытается придать «цивилизованному еврейству» такой вес в русском обществе, который несообразен его численности.


 


Нигилистическое еврейство не само по себе отрицает Россию как Отечество. Оно лишь присоединяется к многочисленной и влиятельной силе либералов, которые вполне способны обучить еврейство не только ненависти к собственной стране, но и официозному «патриотизму». Русским следует заниматься «русским вопросом», собственным гештальтом, а не побираться на либеральных идеологических помойках.


 


 


Национальная революция


 


Эстетическое неприятие либерализма не может не вызывать тяги к революционным идеям его разрушения и очищения государственного аппарата, который вместе с либерализмом пропитывается изменой. Противники революции во все времена опасаются не только изменения режима, но и краха государства вместе с этим режимом. Пусть даже институты этого государства кажутся ветхими. Без государства опасность врывается в повседневность, без государства человек чувствует себя лишенным элементарных средств защиты от всякого рода напастей. Но настают времена, когда от государства остается только вывеска, когда прикрывшийся этой вывеской режим сам является основным источником опасности для гражданина. Именно таково нынешнее положение России.


 


Консервативный национализм в кругах, близких к церковной бюрократии, проклинает революцию, вспоминая крах Империи в 1917. Но забывает отречься от предательства священства, присягнувшего Временному правительству, а потом большевикам. В альтернативу – другая часть церковных консерваторов никак не избавится от любви к коллаборационистам и не признает ошибки: продолжения гражданской войны там, где уже шла война Отечественная. Возможно, поэтому народу отказывают в способности духовного преображения, не сообщают ему об обязанности преодолеть постыдное раболепие перед политическим режимом и его ветхими институтами, которые достойны только полного разрушения.


 


Руинированная государственность требует расчистки места для нового строительства, которое должно быть именно революционным – возвращающим к прежним формам, известным из истории и закрепленным в традиции в динамически меняющихся образах. Тем самым должна произойти институциональная консервативная революция, а вовсе не буйство злобных толп и бессудные казни.


 


Национализм не может отождествлять свое государство с действующими институтами либерального режима, которые в наших условиях (и в либеральных режимах в целом) приобретают характер криминальных сообществ. Националисты должны требовать своего, адекватного задачам национального строительства институционального порядка, который нацелен на разрешение проблем, а не заполнение ведомственного «меню».


 


Национальная революция, по мысли Юнгера, должна не разрушить закон, а встать над законом, чтобы «нанести либерализму смертельный удар в обход всех законодательных ловушек» и утвердить иной закон. Такой закон должен восстановить связь времен, разорванную прежними мятежами. Он будет истинным законом, поскольку не будет опровергать правовую традицию, в чем-то сохраненную вопреки идеологическим догматам либералов всех оттенков.


 


Мы не можем полностью принять пафос Юнгера, потому что в нас жива память Империи. Покой и порядок, ненавистный националистам юнгеровского типа, на русской почве имеют иное воплощение – приближение к идеалу «покоя и воли».


 


Юнгер призывает: «Порядок - наш общий враг, а потому первое, что нужно сделать, - вырваться из безвоздушного пространства закона и провести череду акций, которые будут получать подпитку из резервов хаоса». «Разрушение - вот единственное средство, которое подходит для национализма в настоящей ситуации».


 


Определяя субъект революции, порыв Юнгера доходит до крайних форм нигилизма: «Нет, мы не бюргеры, мы - сыны мировых и гражданских войн». Когда же Юнгер опускается на грешную землю, оказывается, что «так называемые революционные и национал-революционные организации нашего времени представляют собой не что иное, как один из процессов саморазложения буржуазного мира. Достаточно красноречиво об этом говорят их неплодотворность, вечные дрязги и размежевания. Они по-прежнему остаются конструктивными частями системы, сами о том не догадываясь и сами того не желая».


 


Откуда же взяться плодотворной революционности? Она в подлинности устремлений, - уверен Юнгер.


 


«Чего не хватает нашим так называемым консерваторам и так называемым революционерам, так это подлинности. Подлинность консерватора - это настоящая древность, подлинность революционера - настоящая юность. Но практически все  нынешние консерваторы не старше ста лет, а революционеры чуть старше ста лет».


 


Если переносить все это на русскую почву, то подлинный консерватизм не может не быть имперским и монархическим. Ибо по-настоящему древний политический документ, достойный применения в современности, – клятва верности всесословного Собора династии Романовых в 1613 году, предопределившая образ России и порядок власти на последующие 300 лет. Все прочие «консерваторы» - продукт либеральной системы, миазм ее разложения.


 


Подлинный революционер – тот, кто почуял главный мотив исторического процесса современности. Кто может его уловить? Юнец-невежда, едва освоивший либеральные учебники?


 


Да, в силу слабой выучки юнцы могут показаться более приготовленными к тому, чтобы смести режим либералов-изменников. Потому что «недоконсерваторы», как и во времена Юнгера «на всех трибунах общественного мнения в сотый раз повторяют одни и те же старые выхолощенные понятия, не прилагая ни малейшего усилия по их реанимации и наивно радуясь тому, какие они точные и правильные». Но живой консерватизм, несущий древнюю традицию, посрамляет своей вечной юностью молодое поколение, которому порой кажется, что оно может открыть нечто принципиально новое, не воплотив в себе глубинной национальной традиции.


 


Юнгер говорит: чтобы быть «несовременным в хорошем смысле слова и разворачивать мощную деятельность в духе сохранения традиций», необходима вера. Но при этом надо встать над своим временем. Иначе получится смесь «ложной романтики и ущербного либерализма». Хуже того, пустой пафос может вскрыть неприглядное намерение «мобилизовать субстанцию», не заботясь о ее судьбе. Пафос речей о воцерковлении и даже «втором крещении Руси» лишен смысла, пока не прожито и не осуждено предательство священства, присягнувшего в 1917 году Временному правительству, а позднее – большевикам.


 


Юнгер пытался нагрузить смыслом политические речи, вспоминая об учении Фихте, присвоившем немецкому языку статус «пра-языка». Пока этот «тевтонский» язык не освоен, приходится «изъясняться на иностранном языке прогресса». А из этого не может вырасти ни подлинного консерватизма, ни подлинной революции. Фактически на этом языке может быть найдено лишь оправдание «прогрессивным» силам, ведущим нацию в тупик. Немецкая социал-демократия справилась только с этой задачей. Но Запад справился с этой задачей еще лучше, а потому и добился победы в войне.


 


Пра-язык транслирует культуру, но не пригоден для пропаганды в пользу какой-то политической группировки. Пропаганда древнейших смыслов может быть успешной только при условии, что ею преследуется благо нации и воплощение в повседневности высших смыслов. Такого языка пропаганды немцы не слышали ни в Первую, ни во Вторую мировую войну. Консерватизм вильгельмовской эпохи и национал-социализм гитлеровского периода склонялись к языку цивилизации, в котором Запад был более изощрен и более способен к мобилизации, захватив в зону своего влияния и сталинский режим.


 


Главной ошибкой и причиной катастрофического поражения германской политики с вильгельмовских времен является пренебрежение тем фактом, что пра-язык (носитель древнейших смыслов существования человечества) присущ вовсе не одним немцам. Поэтому Германии удалось подчинить себе Европу только силой и не пришлось осознать ключевой роли России в европейских делах. Если бы не военный авантюризм, если бы не русофобская спесь, в ХХ веке не рухнули бы европейские монархии, не были бы разграблены революционерами достояния древнейших культур, не разразились бы мировые войны. Стратегический союз русских и немцев защитил бы ведущие европейские нации от наступления западной цивилизации с ее идеями «благопристойности», противными духу исторических народов и их культур.


 


 


Героический ритм эпохи


 


Старческий консерватизм и ребячий революционизм не в состоянии услышать ритм эпохи. Порыв исторического творчества требует не только свежего восприятия и выделения привычно чутким слухом этого ритма из шумов безвозвратно минувшего, но и зрелости мыслей и чувств. «Старые принципы рушатся, противоположности объединяются, все - игра, смена перспектив, которую не способен осмыслить никакой рассудок; тут требуется скорее музыкальное чувство ритма».


 


Ритм истории сложен. Это, скорее, ритмический рисунок, создающий образы. Он не требует повторов, он создает потребность в творчестве – развитии некоей ритмической идеи.


 


«История не конструируется, а проживается. Существо политики нельзя постичь с помощью теории. Нет рецепта, как выиграть сражение, нарисовать картину. Но есть уроки всемирной истории. Есть высокая школа политики».


 


Собственно, все разнообразие исторических сюжетов уже отражено в мировой культуре и переведено на языки исторических народов, ставших нациями.


 


«…правда — это зверь, обитающий в самой чаще жизни и сторонящийся словесных оград. Правдивость исторического события подтверждается зеркалом времени, где отражаются герои саг и сказаний. Жизнь сможет противостоять любому разрушению, самооправдаться, если мерой возьмет для себя сагу.


 


Это понимали все, кто видел свою задачу в том, чтобы растолковывать народам их судьбу, потаенный смысл их бытия, как по линиям ладони предсказывают жизнь и смерть. Они знали, как важен триумф, скрытый за вечным чередованием побед и поражений, взлетов и падений, знали они и о существовании мира неколебимых ценностей, где царит покой и нет ночного смятения, мира, далекого от радостей и страданий, и все же таинственно связанного с ними. На этот мир указывает тот самый язык, который больше, чем средство общения, ибо в нем обнаруживается божественный исток языка. Лишь перед этим миром дух несет ответственность, а ведь для него нести такую ответственность важнее всего. Дух провидцев и героев, готовясь принять решение, черпает в нем идеи, которые потом задают масштаб всем деяниям и свершениям.


 


Идеи эти, однако, не стоит путать с бледными схемами, которые бюргер держит под замком в своей каморке, изредка доставая их на свет Божий в дни гражданского воодушевления. Великое заявление разума о своей независимости разделило кровь и дух. Два потока, темный и светлый: без них жизнь высыхает и чахнет. Потому-то следующее за ним столетие и оказалось неспособным увидеть в идеях ту силу, что придает жизни как целому направление и гештальт, силу, что делает материю материей, а дух — духом».


 


Немцы грезили 1000-летним Рейхом помимо Гитлера. Для них Рейх был явлением вечного, воплощением германской идеи, тем более яркой, что ей уже принесены огромные жертвы. Эта идея насыщала жизнь смыслом. Безопасный бюргерский мир был разрушен войной, а новый мир мог быть осмысленным только с точки зрения героя, который не умирает, прекратив свое земное существование. Героизм – это все, что может остаться светлым воспоминанием в памяти потомков, которым от страны остаются руины.


 


«Такова разница между обыденной и героической жизнью: одна признает мерилом нужду, другая — бессмертие. Желание стать вровень с фигурами прошлого и остаться в памяти потомков — лишь отражение той заботы, что не дает жизни погибнуть в огне разрушения. Уходят целые народы, остаются лишь каменные плиты и медные стелы, хранящие память об их деяниях. Исполняя свое предназначение и показывая свой нерушимый характер, жизнь как бы отправляет в вечность сигнал, свидетельство жизни о себе самой».


 


Греза грозит оторваться от жизни, и тогда дух разрушает жизнь. Немцы прочувствовали это в ХХ веке на своей трагической судьбе. Но дух может разучиться парить над повседневностью. И тогда народ обречен на не менее незавидную судьбу. Русские в ХХ веке прочувствовали это не раз, и теперь мучительно переживают выбор между духовной смертью в обмен на чарующие мелодии бюргерской эпохи и духовным подвигом, в котором ритм эпохи сулит тяжкие испытания и великие подвиги.


 


 


Фронт русского национализма


 


Почему в обеих мировых войнах ХХ века в России не возникло такого явления как фронтовой национализм? Дело не в том, что российская (а потом «красная») армия была многонародной, отличаясь этим от немецкой. По духу своему она была, безусловно, русской. Этническое разнообразие в Германии тоже было достаточно велико. При тотальной мобилизации армия становится национальной. Или она не в состоянии воевать. Никакого интернационального духа в армии воспитать невозможно ни во время войны, ни во время подготовки к ней. Ибо это привело бы к размыванию представления о «враге».


 


Немецкий фронтовой национализм был связан с особенностью капитуляции Германии в 1918: армия не потеряла боеспособности, не разбежалась, солдаты и офицеры готовы были воевать. При этом они организованно разоружились и встретились в пивных бесчисленных немецких городков. При любви немцев к общественным объединениям и городской скученности, движение ветеранов образовалось само собой. И тем не менее, все, что оно смогло – передать следующему поколению граждан и солдат свой дух реванша.


 


Что же касается России, то в Первой мировой войне зачатки такого национализма, родившиеся в солдатской среде, не получили интеллектуальной поддержки – в среде русских мыслителей национализм был развит слабо, а в газетах безраздельно доминировали пацифисты. Не нашлось у стихийного национализма и организационной поддержки: верхи русского общества предпочитали искать иностранных покровителей, а не опоры в русском народе. Последующие массовые репрессии так проредили солдатские сообщества, что никаких «ветеранских организаций» от времен «империалистической» и гражданской войн не осталось.


 


Русский фронт в 1918 году распался. Регулярная армия разложилась «под руководством» Временного правительства и разбежалась с приходом к власти большевиков. Солдаты разбрелись по бескрайним сельским просторам, вернувшись к крестьянскому труду, который не предполагал никакой общественности, кроме традиционной. В худшем случае ветераны влились в большевистские банды и приступили к разграблению собственной страны: если ни Царя, ни Бога нет, то все позволено.


 


Вторая мировая война, ставшая для русских Отечественной, образовала фронтовое братство, но не национализм. С первых же дней войны каждый вздох или взгляд солдата и офицера находился под пристальным вниманием политкомиссаров и спецотделов, внедренных в армейскую среду. В послевоенный период никаких ветеранских организаций допущено не было, а герои войны были растворены в партийно-хозяйственной бюрократии. Режим зорко следил, чтобы воинское братство не приобретало никаких организационных форм.


 


После Великой Отечественной войны русский фронтовой национализм вполне мог стать политическим явлением, поскольку армия уже не была крестьянской, а насытилась большим количеством промышленных рабочих, способных на консолидацию в крупных промышленных центрах. И это была армия-победительница. Национализм победителя мог найти себе нового противника – партийную бюрократию. Именно поэтому он вытравливался с такой энергией.


 


Невозможность появления фронтового национализма и ветеранской солидарности связана с систематичной репрессивной работой карательных органов сталинизма, которому любые проявления свободной социальности представлялись крайне опасными для всевластия партбюрократии. В течение всей войны контроль карательных органов за армией, а после войны – особенно за ее верхушкой, оставался самым пристальным и жестоким. Чем в значительной мере объясняются катастрофы первых двух лет войны и последующие большие потери. Триумф армии не должен был возвыситься над партией. Поэтому фронтовой национализм подавлялся в зародыше. И после войны никакого чествования ветеранов, никакого праздника Победы в течение многих лет в СССР не предусматривалось.


 


В локальных войнах коммунисты предпочитали также скрывать своих героев и лишать их всякой возможности создавать свои организации. В постсоветский период эта традиция была продолжена. Даже после войн в Чечне фронтовая солидарность не сложилась в нечто значимое. Потому что эта война велась только армией, и не предполагала тотальной мобилизации. Образ врага для общества сложился с большим опозданием, а образ защитника и спасителя так и остался размытым. Бюрократия либеральная, как ранее бюрократия коммунистическая, сделала все, чтобы не допустить образования фронтового национализма и сплочения нации. Это было бы для бюрократии смерти подобно.


 


Современная мировая война, которую ведет со всеми нами мировая олигархия, не выводит армии на поля сражений. Но массовые коммуникации и массовое потребление однотипных товаров и услуг не в меньшей мере испытывают человечество на стойкость, чем снаряды и бомбы. В этой войне также происходит переоценка ценностей, разрушение омертвелых конструкций, потерявших гибкость. Если мировые войны обращали обывателей в груды трупов, то современная война обращает их в живых мертвецов, лишая души.


 


Фронтовики современной войны – это люди, способные к сопротивлению отупляющей пропаганде и соблазнам мира вещей и удовольствий. Это новый тип человека, обладающего своим историческим гештальтом – национализмом новой эпохи. Русские лучше других приспособлены к такому национализму – национализму войн, которые силы Зла ведут против человечества, стремясь покорить уже не его тело, а его дух. Это не отменяет долга солдата, который нынешним поколениям еще не раз предстоит исполнять на полях сражений с реальным противником.


 



  Комментарии читателей



Домойinfo@savelev.ruНаверхО проекте









©2006 Все права защищены.
Полное или частичное копирование материалов разрешено со ссылкой на сайт.
Русины Молдавии Клачков Журнал Журнал Rambler's Top100 Rambler's Top100