статьи
  Статьи :: Русское государство
  
  Образ и дух государства
13.08.2010


По книге Карла Шмитта «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» (СПб, 2006)


Левиафан: демония символа
В одном из платоновских диалогов Сократ беседует с чванливым философом Еврисфеном, обсуждая обвинение в свой адрес за «сочинение богов». Еврисфен иронично бросает: «Да у тебя сплошь и рядом бывает демоний!» В конце концов, в разговоре о благочестии Сократ доводит своего собеседника до логического тупика и тот поспешно ретируется. «Демоний» оказывается на службе у логики.
Рационализм политической теории не исключает, а предполагает политический миф, а в нем – не только архетипы коллективного бессознательного, но и зашифрованные тайны древних цивилизаций, испытавших феномен власти в течении целых эпох, о которых мы мало что знаем.
Левиафан, как отмечал Карл Шмитт, - это образ, обладающий огромным богатством теологических и исторических интерпретаций. Это ужасный символ необходимого единства, который предстает то как морское чудище, то как существо, олицетворяющее Хаос – пожиратель космоса и «мира сего» (в учении мандейцев).
Шмитт напоминает: «Змей и драконов почитали кельты. Лангобарды, вандалы и другие германские племена использовали изображения змей и драконов в качестве боевых опознавательных знаков. У англосаксов дракон издревле красовался на королевском войсковом флаге; в 1066 г. при Гастингсе король Гарольд ожидал наступления норманнов в центре английского войска под стягом, который Вильгельм Завоеватель после своей победы отослал папе в Рим; и на стяге этом был изображен дракон».
Тем не менее, средневековый бестиарий – приручен, пригвожден к щитам и знаменам. Архаика знает других змеев. Пифон-прорицатель, убитый Аполлоном, но оставивший после себя потомство - стоглавого Тифона, кричащего тысячью голосов. С этим чудовищем пришлось расправляться уже Зевсу. Дочь Тифона от женщины-змеи Ехидны - шестиглавая Лернейская гидра, убить которую смог только Геракл. Олимпийские антропоморфные боги и герои противостоят хтоническим змеям и драконам наряду с титанами, которые делятся на сторонников и противников богов. Змеи и драконы всегда против богов и героев.
Змеи и драконы – пещерные существа, но непременно связаны с водой. Гидра живет в подземных водах, а Скилла связана с морем – охраняет узкий пролив, ужасая моряков шестью собачьими головами и железными зубами. Левиафан – как будто новое воплощение Посейдона, которому не довелось обратиться в ужасный образ, вселяя страх уже самой мощью морской стихии.
Мифические существа древних греков приближаются к мироустроительным образам, подобным Тиамат шумеро-вавилонского эпоса. Мир устраивался только победой над ними. Средневековые символы – только воспоминания о мифической мощи этих существ. Чудища из рассказов мореплавателей к этим существам отношения не имеют. Их не побеждают, их мощь не переплавляется в мироустройство. Они противостоят людям, а не богам.
Понимание сути мифологических символов дает греческая мифология. Стать мироустроителем Зевсу удалось только после победы над Тифоном и проглатывания своей первой жены Метиды – богини мудрости, которая помогла ему выйти из утробы Хроноса, потом приобретала различные образы, чтобы ускользнуть от Зевса. Чтобы пророчество о рождении Метидой ниспровергателя Зевса не состоялось, ему пришлось соединить ее сущность со своей собственной. В данном случае мы имеем дело не с поеданием, не с аналогом пищевой функции, а с попыткой мифологического сознания объединить мощь верховного бога с мудростью хтонического существа (в данном случае звероморфные образы Метиды скорее говорят о ее сущности, чем антропоморфный образ, предполагаемый у жены Зевса). Плодом такого «сожительства» стало рождение мудрой Афины «из головы Зевса». В новом браке (с Фемидой, богиней правосудия и первой жрицей) Зевс становится отцом государствоустроительных богинь Дике (справедливость) и Эвномии (благозаконие, правопорядок).
Аналогичным образом, чтобы победить Тиамат, верховному богу Вавилонии Мардуку пришлось самому стать драконом Мушхушем (воспользоваться оборотничеством, подобно тому, как это делал Зевс в греческой мифологии, но уже в условиях своего полновластия). Победа дает в руки Мардуку таблицы судеб. И в греческой, и в ассиро-вавилонской мифологии присвоение мудрости связано с подвигом верховного бога - победой над звероморфными богами предшествующей эпохи.
Левиафан, близкий по своей морской сущности к Тиамат, – ветхозаветный библейский образ, описанный в 40 и 41 главах книги Иова и многократно истолкованный. Он также повержен и даже приручен, но выпускается на прогулки, испытывая при этом людей. Но испытывая – научают. Испытания по Божьей воле – путь к мудрости. И поэтому прирученный Левиафан – ужасный символ государства, который обуздывает человеческие страсти и сам обуздывается Божьей волей.
Шмитт сопрягает образ ветхозаветного Левиафана с античным представлением о «большом человеке» (великан, «пестрый зверь» толпы у Платона), и предполагает общность образов перетекающих один в другой или сливающихся вместе. К этому добавляется образ, привнесенный Лютером: Левиафан – это «князь мира сего, которому Бог разрешил сбивать людей с толку, но которого он и в то же время держит в узде и с которым ежедневно три часа, забавы ради, проводит в играх». Наконец, современность усилиями Гоббса вносит еще одно измерение в символ Левиафана – это «грандиозная машина, созданная человеческим искусством и изобретательностью», «смертный бог».
За исключением образа, введенного Гоббсом, все прочие, как оказывается, отступают в прошлое. Народная вера, олицетворяемая Лютером, исчезает. «У Босха (около 1500 г.) средневековая вера в демонов еще не сломлена; бесы у него — онтологическая действительность, а не продукты жуткой фантазии; место действия — Ад, пламя которого много раз пробивается сквозь пелену земных красок, а не просто сцена, не подмостки для спектакля с участием эксцентрических фигур. У Брейгеля Адского (около 1600 г.) эта полная опасностей действительность уже полностью распадается, становясь эстетически и психологически занимательным жанром». Живые символы 13 века в 14 веке тускнеют, а в 16 исчезают совсем. Постепенно Левиафан лишается мифических и демонических черт. И «становится ироническим символом любого необычайно значительного или могущественного человека, грандиозного предмета, здания или корабля».
Шмитт интерпретирует идею Гоббса о Левиафане в качестве символа государства, полагая, что в данном случае мы имеем дело с символизацией государственного единства, прекращающего войны и разбои. В духе времени, когда Шмитт писал свой труд, он предпочитает значение символа Левиафана как борьбы с разделением – иудео-христианских сект, расщепляющих политическое единство, еврейства как такового и католической церкви. И эта интерпретация сосуществует с гоббсовской.
Если средневековые христианские интерпретации Левиафана представляли его как рыбу, оседланную Антихристом, или как  самого Дьявола, то еврейская интерпретация схватки между Бегемотом и Левиафаном представляет собой «геополитический» образ, наблюдаемый со стороны: народы суши и народы моря сражаются между собой. Средневековый Левиафан – это змей, поражаемый Богом (в лютеровском переводе Библии), св. Михаилом или св. Георгием. В христианской схоластике Левиафан-Антихрист обманулся человеческим обликом Бога и был пойман на крест как на рыболовный крючок. Каббалисты же трактовали Левиафана как многоглавый «скот на тысяче гор» - языческие народы. Поэтому их взаимное истребление и наблюдение со стороны рассматриваются как нечто позитивное.
Беспочвенное еврейство для Шмитта также становится неким символом разделения: «Евреи же стоят поодаль и смотрят, как народы Земли взаимно истребляют друг друга; им эта священная резня и бойня представляется закономерной и “кошерной”. Они питаются плотью умерщвленных народов». Отделение духовной власти от государства он также рассматривает как гибельное: «разрыв между духовной и светской властью благоприятен лишь для римской церкви во главе с папой, а также для властолюбивых пресвитерианских церквей и сект. Первоначальное и естественное языческое единство политики и религии было разрушено суевериями и верой в духов, причиной которой были всевозможные страхи и сновидения. Борьба с вожделенным для римской церкви “царством тьмы”, восстановление первоначального единства составляет, по утверждению Лео Штрауса, подлинный смысл гоббсовой теории государства. И в этом он прав».
Неясный, могущественный и ужасный символ Левиафана взывает к единству и опровергает политическую теологию – все напластования мифов о государстве, попытки устранить государство, подменить его чем-то иным, уклониться от изначального мифа, разобрать его на части и превратить в хаос отдельных политических сюжетов. «Гоббс вел свою великую эпохальную борьбу против политической теологии во всех ее формах. Левиафан — великий символ этой борьбы». Шмитт ставит перед собой задачу: определить «выдержал ли он (Левиафан), как политико-мифологический образ, испытание в борьбе против иудео-христианского разрушения естественного единства и могли он противостоять ожесточенности и накалу такой борьбы».
Гоббсовский символ оказывается известнее содержания книги. Вероятнее всего, автор преследовал именно эту цель. Шмитт указывает на неслучайность гравюры на титуле, которая должна была завораживать читателя еще до того, как он открыл книгу. Этот символ – человек-великан, составленный из множества людей. В одной руке у него меч – символ мощи светской власти, в другой – епископский посох – символ духовной власти. Под каждой рукой его – символы власти и борьбы – светской и духовной.
За символ цеплялись понятия, которые Гоббс вкладывал в головы очарованных Левиафаном интеллектуалов. «Та глубокая истина, что понятия и дистинкции являются политическим оружием, причем оружием “косвенных” властей, приобретает, таким образом, наглядность уже с первой страницы этой книги». При этом в тексте книги Левиафан  упоминается лишь трижды.
«Левиафан» придуман вовсе не для изложения политической теории. Таковая теория оказывается двусмысленной или даже многослойной. Страх смерти от Левиафана должен быть преодолен, чтобы избежать смерти  от руки человека. Или, напротив, страх смерти от руки человека оказывается менее ужасен, чем страх погибнуть от Левиафана, одна мысль о котором леденит душу (у Ницше государство – «хладное чудовище»). Тоталитаризм или анархизм, государство или индивид?
Шмитт считал, что Гоббс выступает как мастер эзотерического утаивания, которое внешне может восприниматься как абсурд: «Разве не было это чистой воды безумием — смущать ясное представление о примиряющем политическом единстве такой аллегорической драпировкой? Разве великий педагогический план гражданского воспитания не был попросту уничтожен таким ужасным фоном? И даже к возможным планам подрывной деятельности зловещий образ Левиафана подходит не лучше, чем кулак к глазу».
Оправдание Левиафана Гоббс, в конце концов, находит в союзе индивида с государством против Церкви и пророков. Поэтому индивидуалистическая интерпретация обретает рациональное выражение у крайних позитивистов. Огюст Конт пишет о Гоббсе как об «отце церкви новой религии». Противоположная интерпретация возникает в тоталитарных государствах ХХ века. Чтобы такой размах стал возможен, Гоббс настолько искусно мифологизировал свой труд, что сам стал мифом, пригодным для различных целей и различных политических сил, пристраивающих Левиафана к собственному политическому мифу и соответствующей теории государства.


Государство – «смертный бог»
Либеральная мысль опирается на представление о естественном состоянии как о некоем благостном исходном бытии, из которого надо извлечь общий порядок, который также создает благостное единство – гражданское общество. Гоббс не признает никакой благостности ни в изначальном, ни в общественном состоянии. Напротив, все у него – война. В изначальном состоянии – тотальная война всех против всех, в общественном – война по регламенту.
Тотальное смертоубийство останавливается лишь сильной властью, но и ей приходится бороться с изначальными стихиями. Как пишет Шмитт,  «одно чудовище — Левиафан, “государство” — постоянно подавляет другое — Бегемота, “революцию”». При этом регламент вовсе не отменяет ужасных намерений. Запрет на убийство не отменяет надежду умертвить соперника если не физически, то политически – в схватке светских и духовных властей. «В политической борьбе с ее непрекращающимся и неизбежным, проникающим во все сферы человеческой продуктивности спором друзей-врагов обе стороны разрабатывают особое оружие. Крепостям и пушкам тут соответствуют организация и интеллектуальные методы, чья ценность в борьбе не меньшая».
Изначальное состояние у либералов складывается так же, как и у коммунистов – по образу и подобию свойственной тем и тем утопии. У коммунистов – «пещерный коммунизм», у либералов – «пещерная демократия». Шмитт отмечает, что главное свойство этой демократии – равная способность убить. Как только грубая физическая сила уступила силе оружия (камню и палке), шансы в проточеловеческом стаде уравнялись. (Так же и «мистер Кольт» делал людей равными.) В этом пещерно-естественном состоянии каждый может убить каждого, и угроза убийством снижает значимость иерархических зависимостей чисто животного происхождения. С одной стороны, все становятся зависимыми от всех («коммунизм») и все индивиды равными всем («демократия»). При этом общее дело (племенное сосуществование) оказывается сопряженным с тотальной конкуренцией: bellum omnium contra omnes (война всех против всех, лат).
Выход из дикости требует полицейской власти. Покой обеспечивает сила государства: теперь не надо все время ждать удара в спину, на который не сможешь потом ответить своим ударом. Ответный удар делегируется власти. Полиция – вот первый признак возникновения «демократического» государства. И порождается этот институт заботой о физическом выживании и надеждой обустроиться безопасно от живущих бок о бок сородичей.
Шмитт удивляется, что Гоббс видит в подобной конструкции общежития нечто божественное и заимствует формулу Фрэнсиса Бэкона: человек становится человеку богом, homo homini deus, тогда как в естественном состоянии человек был человеку волком, homo homini lupus. И так рождается «смертный бог»: «Ужас перед естественным состоянием собирает вместе переполненных страхом индивидуумов; их страх обостряется до последних пределов; вспыхивает искра Ratio — и вот перед нами новый Бог». И тогда полицейские чины становятся его архангелами.
Исток этой смысловой схемы Гоббса Шмитт усматривает в полемике между папской и светской властью. Светской власти пришлось перенять не только риторику священства, пресвитерианцев и пуритан, но и придумать божественные основы своего доминирования. Ссылаясь на выводы историков-правоведов, Шмитт отмечает факт: «в принятом в современном государственном праве понятии суверенитета в секуляризированной форме проступает кальвиново понятие Бога».
В то же время, формула «наместник Бога на земле» для характеристики суверенного государя употребляется Гоббсом в рутинном порядке, как полемический оборот, не позволяющий папе встать над сувереном. «Бог» - это только власть (potestas). «Суверен не является “защитником” мира и спокойствия, исходящего от Бога (defensor pads); он является творцом земного — и никакого другого — мира и спокойствия (creator pads)». Получается, что власть не исходит от Бога, а восходит к нему в силу своей всеобщности. Она – дело рук человеческих, дело «общественного договора», который в силу своей всеохватности и приобретает божественный характер.
Таким образом государство лишается изначальной божественной санкции. В «пещерной демократии» ее не существует. Природный порядок лишается санкции Бога и становится только продуктом человеческого разума и творчества. И только через общественный договор Бог допускается до государства.
Шмитт комментирует эту мысленную конструкцию: «Договор этот понимается совершенно индивидуалистически. Все связи, все общности распались. Объятые страхом атомизированные одиночки собираются вместе, затем вспыхивает свет разума и возникает консенсус, нацеленный на всеобщее и безусловное подчинение сильнейшей власти».
При этом очевидно, что сама по себе готовность индивидов договориться меж собой лишь создает некие условия, не предопределяющие рождение государства. Этот договор не порождает «смертного бога», а призывает его. Создаются предпосылки для явления Левиафана. «Суверенное представительное лицо есть что-то несоизмеримо большее, нежели то, чего могла бы достичь совокупная сила всех участвующих в консенсусе отдельных воль».
Страх ведет к договору, а договор – форма заклинания. Причем «смертный бог» оказывается не метафизически трансцендентным явлением, а совершенно земной и рационально действующей юридической машиной. Запрос на политический миф рождает целую сеть механически действующих институтов государства. Представительство в лице суверена ничего не стоит без tutela praesens (немедленная защита, лат.). Отсюда – соединение мифа о «смертном боге» с машиной отдачи приказов, исполняемых либо под угрозой насилия, либо в рамках сложившихся культурных (политических, правовых, деловых) стереотипов.


Юридическая машина
Гоббсовское понимание государство основывалось на присущей его времени нерасчлененности в сознании образованных людей понятия «механизм» и «организм». Собственно, механистическое сознание еще не успело возникнуть, рационализм не мог обходиться без метафизики. Машина – продукт творчества человека, а значит, в нем есть нечто от произведения искусства, нечто объединяющее с живым миром.
Механицизм возник позднее – когда успехи естественных наук и математики породили иллюзию объяснения мира с помощью законов и формул. Шмитт относит строгое различие между «механизмом» и «организмом» к концу XVIII в., в философии – к возникновению немецкого идеализма, кантовской «Критики способности суждения». Механизм лишен внутреннего содержания, он весь обусловлен тем, что заложено в него извне. Он «мертв», а значит, в нем не может быть ничего мифического. Это всего лишь приспособление. Рационализму новой эпохи казалось, что понять государство проще всего именно как механизм.
Шмитт подмечает, что понимание государства как юридической машины стало фундаментом для грядущей индустриальной эпохи. К этому можно добавить: бюрократия, работающая как машина (без души и без Бога), создает предпосылки индустрии, но также и предпосылки ее гибели. Творческое начало из этого механизма исчезает вместе с изгнанием божественного. Механизм изнашивается, дает сбои и перестает работать. Вместо него начинает работать либо стихия революции («Бегемот»), либо множество обособленных механизмов рыночного хозяйства, который нанимает Левиафана. Теперь Левиафан, прирученный частным интересом (разумеется, монопольным, но дающим определенный просто и мелким игрокам рынка), является для толпы политическим мифом, для буржуа – гарантом безопасности и юридической машиной. До тех пор, пока буржуа не обнаруживает себя привязанным к новому чудищу - бюрократии. И это уже тупик современной эпохи, из которого пытаются выскользнуть через глобализацию. Но «Левиафан» бюрократии сам становится глобальным, от него уже нигде не спрятаться.
При всей мифологичности Левиафана, в представлениях Гоббса он оказывается знаком механизированного и вполне посюстороннего инструмента управления людьми. Что бы ни мерещилось человеку, какими бы фантазиями он ни упивался, для эпохи рационализма имеет значение только физическое бытия. А человеческое бытие – это бытие отдельного физического тела, чье свойство – постоянно источать запрос на продление этого бытия и сохранение безопасного существования. Таковыми Шмитт видит базовые представления Гоббса, отраженные в его теории государства.
Гоббсовский человек живет гораздо тревожнее животного – он беспокоится о завтрашнем дне и мучается от предчувствия завтрашнего голода, не испытывая его в данный момент. Из этого чувства еще не наступившего голода возникают соображения конкуренции и престижа. И рациональное планирование своей жизни от страха потерять ее оказывается невозможным (и даже от страха еще большего страха или страха страха, который наступит завтра). Юридическая машина перестает действовать, если за ней не стоит ужасный образ Левиафана. Логика и разум государственного механизма сосуществуют с иррациональной тревожностью и мятежностью индивидов.
Шмитт прослеживает, как представление о человека как о машине (машина, управляемая интеллектом) было перенесено Гоббсом на «большого человека» - государство. И в этом случае, поскольку вместилища души у большого человека просто нет, индивидуальная душа оказалась подчиненной «большому человеку» как механизму. «Душа» государства в этом смысле становится неким механическим блоком, деталью машины. Дальнейшая трансформация подобных представлений (отраженная также и в праве) отказывается видеть душу уже и в отдельном индивиде. Раз так, то Левиафан может быть отпущен на свободу: люди-роботы не нуждаются в его услугах и не боятся его. Механизированного человека уже ничего не страшит, мир его – «заводные апельсины».
И все-таки подобная трансформация не может пройти до конца. Она сама становится механистической мифологией, через которую в современность проникает анимистическая мифология древних религий. Люди-роботы существуют лишь в небольшом количестве, а доминируют только в воображении узкого слоя идеологов современного глобализма и либертарной модели устройства общества. Энергия мифотворчества уходит из государства лишь благодаря работе грандиозной машины развлечений, разделяющей жизнь человека на действительную (механизированную) и фальсифицированную (мифологизированнию). Восстановление полноценной жизни требует воссоединения двух аспектов мира человека: рассудочного и чувственного. Иначе человек перестает быть самим собой, теряет «психе» - фактически умирает, продолжая существовать как физическое тело, не управляемое рассудком.
Рационализм, изгнав мифологию и метафизику из государства, оставил их только в министерстве пропаганды, которое должно усмирять иррационализм толп. Толпы должны рассеиваться уже самими условиями жизни, чтобы каждый индивид видел вокруг только технический аппарат власти, который работает по воле, сложившейся из совокупности воль граждан. В действительности, это лишь иллюзия. Воля, создающая юридическую машину, скрыта от нас системой «промывки мозгов». Мы начинаем замечать это в периоды кризисов, которые демонстрируют: наша совокупная воля требует принципиально иного, а юридическая машина не срабатывает - в одинаковых условиях она допускает неодинаковые решения или вовсе останавливается. Получается, что государство-машина – только иллюзия. Она нам пригрезилась, когда мы попытались убрать из государственной реальности полноценного человека.
Пока удается сохранить иллюзию механизма, технизацию управления можно продолжать, а государство считать только аппаратом. Шмитт писал, что представление о бездушности и нейтральности госаппарата начало складываться в XVII в. и привело к абсолютной технизации самой системы госуправления. «Западные либеральные демократы согласны с большевиками-марксистами в том, что считают государство аппаратом, которым как нейтральным техническим инструментом могут воспользоваться самые разнообразные политические силы. В результате оказывается, что эта машина, как и вся техника в целом, становится независимой от какого бы то ни было содержания политических целей и убеждений, приобретая ценность нейтрального в отношении истины технического инструмента».
Революции и перевороты ХХ века показали, что аппарат государства не может работать без идеологии, а смена режима меняет эту идеологию. Нейтральность аппарата оказывается иллюзией. Став механизмом, он оказался не бездушен, а злонравен.
Как нам сегодня претит бездушие чиновника и бесчеловечный идиотизм правовых норм, так же и в XVI-XVII вв население Европы «до отчаяния, до тошноты было доведено религиозными и теологическими битвами, дискуссиями и кровопролитными войнами. Вполне понятно, что после сотни лет безрезультатных богословских споров, где каждая сторона лишь возводила хулу на другую и не могла ее ни в чем убедить, люди обратились, наконец, к поискам нейтральной области, в которой они могли бы понимать друг друга и, по крайней мере, прийти к компромиссу, обрести покой, обезопасить и упорядочить свое существование».
От промежуточного этапа рассмотрения государства как «толерантного» учреждения, для которого результат теологического спора не важен, мыслители пришли к убеждению, что теория государства может быть построена точно так же, как и естественнонаучная теория. И это заблуждение дорого обошлось европейской цивилизации.


Миф безопасности
Абсолютизация государства стала одновременно фактом политической теории и политической практики с наступлением Нового времени. Средневековое пренебрежение государством могло оправдываться как религиозными причинами, так и соображениями о несправедливости властителя. Религия могла в равной мере быть использована как суверенным властителем, так и противодействовавшим ему вассалом или сословием. В государстве Гоббса «право противодействия» превращается в бессмыслицу. Это противодействие бесперспективно в силу всемогущества Левиафана и бессмысленно в силу того, что механизм государства совершенен.
Шмитт пишет: «…позитивистское государство закона как исторический тип сформировалось только в XIX в. Но идея государства как созданного людьми, технически совершенного magnum artificium, машины, которая находит свое “право” и свою “истину” только в себе самой, в своей функции и ее результатах, впервые была сформулирована Гоббсом, придавшим ей систематический вид ясного понятия».
В то же время, в таком подходе к пониманию государства заложен и глубокий иррационализм: недопустимое смешение черт божественных и человеческих, органических и механических. Не замечать этого противоречия человек Нового времени мог только по причине острой потребности в безопасности. «Божественное право королей» безопасности не обеспечивало. Повиноваться ему – все равно что соглашаться всегда жить на войне – социальной, религиозной, феодальной.
Потребность в безопасности, прочувствованная на протяжении изнурительных и кровопролитных эпох привела к абсолютизации государства в Новое время: государство выбирает в себя всю рациональность и всю законность. Безопасность бывает только в государстве. Extra civitatem nulla securitas. Именно поэтому все опасности связываются с чужим государством. В межгосударственных отношениях царит гоббсовское «естественное состояние» - война всех против всех. Рационализм государства сочетается с иррационализмом в межгосударственных отношениях, где «образ врага» концентрирует в себе все мифы и страхи «чужих» Левиафанов. Связать государства рациональными и надежными отношениями может только формула Империи (чего не заметил Шмитт). Но в европейской реальности подобный рационализм давно в прошлом, а в настоящем – Евросоюз, лишенный каких-либо признаков связи с традициями исторических наций и признаков государства, которые способны были бы рационализировать этот продукт либеральных мечтателей, взобравшихся на президентские посты.
Гоббсовское государство реализует монополию на власть. Оно одно только наказывает и вознаграждает, разрешает вопросы что такое справедливость в праве и отношениях собственности, в вопросах веры – истиной догмата и канона. Современность все это предпочла отодвинуть в сторону и рискнуть судьбой нескольких поколений, балансирующих на грани краха целой эпохи.
Парадокс современности: мифологическое сознание отвлечено виртуальными ужасами, рациональное поведение обусловлено механистическим пониманием государства и права. Стоит мифическому коснуться реальности, и государство исчезает: в нем поселяются мифические персонажи массовой культуры. Толпа входит в политику в периоды кризиса с такими установками, которые правящий слой даже не может себе представить. Налет цивилизованности, казавшийся прочным, слетает как тонкий слой пыли от мощного порыва ветра. Грабежи после наводнения в Новом Орлеане, которые удалось подавить только отстрелом преступников, показывают, как «цивилизованный мир» уйдет из истории – все его выдумки, все кинематографические типажи станут реальностью. Как только уверенность в безопасности повседневного существования пошатнется, этот мир рухнет. Произойдет переход не к государству с более низкой организованностью, а к догосударственному состоянию.
Федерализм как антигосударственный принцип пустил глубокие корни в сознании современного западного человека. Его безопасность – это способность обособляться. Поэтому пошатнувшееся представление о безопасности станет поводом не к совместному решению проблем, а к дальнейшему обособлению. Поэтому «призывы к истине и праву никоим образом не гарантируют мира, а только усугубляют состояние войны и способствуют ее ужесточению. Ведь каждый, конечно же, утверждает что право и истина — на его стороне. Но к миру ведут не заверения в собственной правоте, а только беспрекословно исполняемое решение, принятое в рамках надежно функционирующей, сообразующейся с законом системы принуждения, кладущей конец всяким спорам».
Чтобы государство было восстановлено после кризиса или в процессе преодоления кризиса, оно должно напомнить, что опирается на насилие и применяет насилие при любом подозрении в нелояльности или в неточности исполнения приказа. Собственно, современные «цивилизованные» государства именно так и завоевали лидирующие позиции в мире, объявив другим государствам, что те не способны управлять собой, а потому должны стать колониями и протекторатами. Благодаря способности и готовности применить массовое насилие и создав для этого мощный технический и организационный ресурс, они убедили себя и других, что только ими и может быть обеспечен мир и безопасность. По прошествии всего-то полувека «цивилизованный мир» постарался забыть, что основан насилием. В бывших колониях он уступил формальную власть местным вождям, оставшись хозяином мирового устройства финансов и товарообмена. При этом собственная государственность стала столь же формальной, отчего мир теперь балансирует на грани краха.
Наблюдая начало этого цикла в предвоенные годы, Шмитт писал: «Войны становятся теперь только межгосударственными войнами, то есть они перестают быть религиозными, гражданскими, межпартийными и т. п. В качестве врагов друг другу противостоят только государства как замкнутые в себе организации. В понятии государства заключен весь порядок, заключены все правовые гарантии этой системы международного права. Честь и достоинство государства соразмерны той организационной завершенности и предсказуемости, с которой оно выполняет рациональную функцию механизма отдачи приказаний. Отсюда вытекает, что вопрос о справедливой войне столь же неправомерен в отношении такой межгосударственной войны, сколь в пределах самого государства — вопрос об оправданном сопротивлении, оказываемом в отношении этого государства. В отличие от религиозной, гражданской или межпартийной войны, в такой межгосударственной системе война не может быть измерена масштабами истины и справедливости. Война между государствами ни справедлива, ни несправедлива; она является делом самих государств. Как таковая она уже не нуждается в том, чтобы быть справедливой. Ordo hoc non includit (порядок этого не подразумевает (лат.)».
Географический барьер создает иллюзию безопасности. Остров знает лишь мелкую внутреннюю распрю или морское сражение, но никак не большую войну. И это отражается на понимании сущности государства. Шмитт, занимая у Шпенглера утверждение, что государства на Британских островах фактически нет, показывает, как это отражается на правовой системе: «Остров Англия с его завоевавшим целый мир морским судоходством не нуждался ни в абсолютной монархии, ни в постоянном сухопутном войске, ни в государственной бюрократии, ни в правовой системе законного государства, как то было типично для стран континента. Следуя политическому инстинкту морской и торговой державы, господствующей над миром благодаря поддержке сильного флота, английский народ отверг такого рода государственную замкнутость и остался “открытым”. Английскому духу чужд децизионизм абсолютистского мышления. Идея суверенитета, присущего абсолютному государству, как концептуально “чистой” формы общественной власти, то есть формы, не допускающей смешения и балансировки с другими политическими формами, в Англии отклика не нашла. Напротив, английская конституция стала возведенным в идеал примером “смешанной конституции”, “mixed government” ».
Точно так же и Афины, возведя мощные укрепления и сделав ставку на морское могущество, не проявляли интереса к монархии, предпочитая смешанное правления тиранов, стратегов, олигархов и охлоса. Именно поэтому Афины стали источником тотальной войны, в которой убивают послов, покоряют и грабят союзников, вырубают виноградники, калечат пленных. Английская «тотальная война» следовала тем же правилам, усиливаясь при этом убежденностью в том, что колонии надо грабить до полной невозможности поддержать в них физическое существование людей.
Шмитт указывает, что английское пренебрежение различием между комбатантами и некомбатантами носит совершенно негосударственный характер. Действительно, в морской войне противник не покоряется, а уничтожается. Перенос этого правила на сухопутный театр войны ведет к тактике выжженной земли. США как остров-континет унаследовали от Великобритании эту тактику во Вьетнамской войне, а ранее – бросая ядерные бомбы на Японию. Нет, а это не Гитлер вел тотальную войну. Он лишь смог провести тотальную мобилизацию. Тотальная война происходила лишь в массовых насильственных акциях против непокорного населения – в основном против русских. Зато против Германии (а не только против режима Гитлера) велась тотальная война, которая в политических формах продолжается и теперь – чтобы национальное самосознание не могло поднять голову, чтобы немец чувствовал себя только жителем Германии, но не суверенного государства.
Тотальная война оказывает заместителем государства, решая его вопросы. В особенности, когда политика стала продолжением войны, а преимущество в войне обеспечивается невоенными средствами. Левиафан уже не пугает, а просто стирает с лица земли род человеческий – даже если тот готов пасть ниц и подчиниться. Потому что Левиафан – уже не государство, а нечто иное, внегосударственное. В этом смысле гоббсовская модель государства-Левиафана для англосаксов неприемлема. Им ближе не государственный мир, а война, которая теперь ведется не всегда оружием, но с прежней почти религиозной убежденностью в своей правоте.
Войны Запада в каком-то смысле вновь стали не государственными, а религиозными – «крестовыми походами» цивилизованного мира, знающего истину, против варваров, эту истину попирающих. Экономические и финансовые войны, политические провокации и «цветные революции» - все это технологии тотальной войны, в которой нет ни прощения, ни необходимости завоевания и покорения. Целью является уничтожение. Именно поэтому Россию не пощадят, даже если  она окажется еще более зависимой от Запада, чем теперь.
Безопасный мир Гоббса не состоялся. Безопасность обеспечивается не всевластием государственной машины над подданными, а уничтожением всех источников опасности за пределами обозначенных геополитических рубежей или воображаемых границ  интересов мировой олигархии.


Легитимация олигархии
Карл Шмитт оценивал результаты Венского конгресса 1815 года скорее как бутафорские. Он полагал, что «династический принцип легитимации» является всего лишь попыткой реставрировать легитимность, которая – всего лишь «исторический осадок». На деле легитимность основывается на государственной легальности чиновничества и военных. Политический миф легитимирует власть именно этих социальных сил.
Это оценка, скорее, - с точки зрения трезвого европейца, понимающего, что политические мифы Нового времени угасают, а их последними всплесками пользуются ключевые силы новой эпохи. Причем, вовсе не какие-то классовые группировки и не бюргерские сообщества, а военные верхи и разветвленная структура бюрократии. Именно эти силы, а вовсе не «восставшие массы» погубили европейские монархии в мировых войнах. Особенно ярко это видно в истории России – заговоре генералов и клерков в феврале 1917.
Священный Союз был последней успешной попыткой удержаться в рамках традиционного общества и преградить путь революциям. Но против этого в Европе действовала более мощная сила – абсолютизм разлагался принципом законности. Государство превращалось из полицейского в правовое. В нем монарх неизбежно становился формальной фигурой, а Левиафан оказывался только техническим средством, делающим власть предсказуемой и безопасной для частного интереса. Понимание государства деградирует до позитивистской системы законности.
Единственным средством сохранить историческую преемственность был политический миф нации, который начал зарождаться в европейских государствах, но не успел сложиться. Аристократия не смогла взять на себя миссию складывания государства-нации, и предпочитала либо праздность, либо военное дело, либо прямое соучастие в поддержке модных социально-политических фантазий.
Бюрократия сжимает пространство легальности, поскольку «законность есть позитивистский  способ  функционирования  бюрократии». Все, что не описано законами и инструкциями, бюрократия стремится делегитимировать. И тем самым создать новую форму государства, которое Макс Вебер уподоблял фабрике. Он же полагал, что будущее принадлежит бюрократической системе – профессионалам-управленцам, которые будут управляться с государством как с техническим устройством, в котором все функции определены рационализмом законов. Жизнь подтвердила этот прогноз, но опровергла предположение Вебера об эффективности бюрократии. Став обособленным социальным слоем, бюрократия превратилась в подобие класса рабовладельцев, а граждан попыталась сделать рабами. Это произошло только по причине деградации нации на Западе и задержки в формировании нации в России. Бюрократия развернулась по всему миру в олигархическую систему только потому, что ей не противостояли нации – объединение граждан, имеющих не набор частных интересов, а общий интерес. Причем интерес не только и не столько материально-прагматический, но и идеальный и даже романтический – связанный со сложившимся в истории культурным кодом нации.
Гоббсовское понимание государства приемлемо для современных либералов, интерпретирующих его как исключительно понимание правовое. Всякое государство есть государство правовое, - считал Гоббс. Теперь же правовое государство – это всего лишь набор принципов, которые «общечеловек» требует от любых учреждений.
Государство когда-нибудь рождается. Время рождения устанавливается в современном мире произвольно. Древность и традиционность скорее считается чем-то мешающим. Тому и другому можно уступить только формальности, которые в символической форме должны быть присвоены бюрократией, приводящих граждан к подчинению и лояльности путем организации патриотических шоу. В действительности (в правовом смысле) учреждение государства относится к моменту крушения его предшествующей формы, с которой из современности бюрократия хочет устранить и содержание. Таким образом содержанием государства остается только то, что определено неким учредительным органом, провозглашающим принятие конституционного акта. И даже если в этом акте сгоряча учредители записали что-то не очень удобное бюрократии, последующие трактовки приводят все это в соответствие с ее интересами. Проводником интереса бюрократии является частный интерес, которому присваивается такой статус, чтобы национальное единство не могло возникать. И тогда у бюрократии не остается противника. Частный интерес, воплощаясь в конституционной новации, оказывается формой порабощения его носителя.
Частноправовое понимание государство обслуживает идеи революции – слома традиционного государства. По мысли Руссо никакая форма государства не является абсолютной. И поэтому могла разламываться простым решением национального собрания – под влиянием настроения и случайного соотношения сил. Это и считалось проявлением «естественного права», в котором государство утрачивало какую-либо ценность, переставало быть носителем традиции и превращалось в объект беспрерывных экспериментов. При нейтральности госаппарата в нем неизменной оставалась только бюрократия, а нация должна была систематически разрушаться революционными преобразованиями.
С помощью частного интереса Руссо легко перевернул схему Гоббса. Таким образом Левиафан и Бегемот меняются местами. Легальная политика становится более или менее закамуфлированной революцией – ниспровержением государственных форм. Напротив, борьба за государственный суверенитет оказывается деятельностью, третируемой бюрократией.


Частный интерес – убийца Левиафана
Шмитт указывает общую причину упадка гоббсовского государства в Европе – разделение отношения к государству на внешнее и внутреннее, а также религиозности – на веру и исповедание.
Левиафану, взнузданному бюрократией, оказываются важны только внешние проявления покорности и лояльности, внутренний мир человека, открытый как нечто независимое от реальности европейскими мыслителями, оказался средоточием свободы мысли и скепсиса в отношении государства. В конце концов внешние формы лояльности к государству стали формальными, а свобода мысли выразилась в частной жизни, где государство подвергалось осуждению и осмеянию.
К тем же самым последствиям вело и установление тяжкого для подданных абсолютизма. Его обременения были настолько непереносимыми, что обособление внутреннего мира человека произошло само собой: без этого невозможно было выжить и не сойти с ума. Утверждение правила cujus regio, ejus religio (кого власть, того и вера) породил неожиданное следствие: religio ускользнула «в сферу частной свободы свободно мыслящего, свободно чувствующего и абсолютно свободного в своем умонастроении индивидуума».
Современность знает, каким образом вывести внутренний мир человека из тени. Через средства массовой информации этот мир заполняется готовыми клише, и произвольные мысли и чаяния человека перестают быть тайной – они вымываются из сознания потоком суждений СМИ, в которых человек находит упрощенные аналогии своим размышлениям и переживаниям. Но это новое единство внутреннего и внешнего вовсе не служит Левиафану. Потому что СМИ – не его хозяйство.
Гоббсовское государство – это союз индивидов. Причем антицерковный союз, если рассматривать его в реалиях борьбы между папской властью и европейскими суверенами. Теория Гоббса вполне годилась для начала индустриальной эпохи, но современная эпохе деиндустриализации (названная «постиндустриальной») любое объединение рассматривает как насилие над индивидуальной свободой. Поэтому государство только мешает свободным и непрочным ассоциациям. Так развивается общественная мысль Запада, щедро финансируемая мировой олгархией.
Шмитт предвидел такой разворот событий: «У Гоббса на переднем плане стояли общественное спокойствие и право суверенной власти; индивидуальная свобода мысли оставалась только в качестве последней оговорки, на заднем плане. Теперь же индивидуальная свобода мысли становится формообразующим принципом, а необходимость общественного спокойствия и право суверенной государственной власти превращаются в простую оговорку».
Выделение частного интереса как особо ценного для общества и человечества в целом означало, что прав и нравственность не только разделены, но и противопоставлены. Праву положено стать «нейтральным» в отношении нравственности, нравственности – не претендовать на отражение в праве. «Кантово учение о праве и государстве, противопоставляющее  юридическую гетерономию нравственной автономии, лишь подтвердило и подытожило такие воззрения XVIII в., придало им завершенный вид».
Отсюда, как полагает Шмитт, вытекает и современная либеральная доктрина правового и конституционного государства. В данном случае он противоречит Веберу, полагая, что «толерантность» государства следует вовсе не из протестантской этики, а из агностицизма. Юридически либеральная доктрина выразилась в индивидуалистической свободе совести, прав и свобод единичного человека, а также в «нейтральности» государства и отделения от него внутренней, частной свободы совести и мысли. «Она-то и стала зерном смерти, изнутри разъевшей грозного Левиафана и погубившей смертного Бога».
Отделение публичной сферы привело и приводит к внутреннему противодействию «в молчании и тишине». «В тот момент, когда разница между внутренним и внешним оказывается общепризнанной, превосходство внутреннего над внешним, а следовательно, и частного над общественным, по существу, дело уже решенное. Публичная власть и могущество могут быть признаны в сколь угодно полной и неукоснительной мере, к ним можно относиться с какой угодно лояльностью — в качестве только публичной, только внешней власти они внутренне пусты, уже лишены жизни».
Механизация представлений о государстве остановила творческий процесс, который продолжался в частных размышлениях человека и частном общении людей. Следовательно, государство Нового времени должны было умереть. Его место должно было занять государство-нация: внутренний мир человека должен был осмыслить социальную реальность, переработать ее и принять как продолжение всей предшествующей истории. Эксперименты подобного государственного строительства в ХХ веке указали на множество тупиков, в одном из которых Европейское человечество пребывает до настоящего времени. В нем нация отрицается так же, как и государство. И тем самым отрицается истории – и предшествующая, и будущая.
Политические мифы современности обратились против Левиафана и прикончили его. В предсмертных судорогах он еще может напомнить о себе, но смертельная усталость уже навались на него. Он издыхает, оставаясь объектом ненависти как со стороны благочестивых приверженцев мировых религий, так и для либеральных агностиков. «Гуманист-просветитель мог, конечно, понимать государство как произведение искусства и восторгаться им, но его классицистскому вкусу и сентиментальному чувству возвысившийся до символа государства Левиафан представлялся либо просто какой-то дикостью, либо превратившейся в Молоха машиной, утратившей всю действенность разумного мифа и сделавшейся всего лишь мертвым, извне запускаемым “механизмом”, который отныне стали полемически противопоставлять одушевленному “организму”, приводимому в движение изнутри».
Что же есть «организм», с точки зрения современного либерального политика, мыслителя, топ-менеджера транснациональной корпорации? «Организм» для них – это свободные ассоциации, порождаемые только и исключительно материальным интересом (в крайнем случае – какой-нибудь текущей страстью к развлечению и свободному времяпрепровождению). В таком случае государство не имеет смысла. Достаточно огородить этот мир рационалистов и прожигателей жизни от всего остального человечества, оказавшегося менее успешным. И тогда «остров» - место обитания «золотого миллиарда», меняющего свою численность в сторону уменьшения по мере исчерпания природных ресурсов и продуктивности рабского труда порабощенного мира.


Разлагающее действие косвенной власти
Исследуя влияние Гоббса на политическую теорию и практику, Шмитт уловил тонкие, малозаметные для поверхностного взгляда закономерности политики: «Никакая мысль, сколь угодно ясно проведенная, не в состоянии соперничать с мощью подлинно мифических образов. Вопрос можно ставить лишь о том, ведут ли они в великом развертывании политической судьбы к добру или к злу, к истине или ко лжи. Поэтому тот, кто использует такие образы, с легкостью оказывается в роли мага, вызвавшего явление таких сил, с которыми не в состоянии совладать ни его руки, ни его глаза, ни какая-либо другая мера его человеческих сил. Тогда он подвергается опасности встретиться не с союзником, а с беспощадным демоном, который предаст его в руки его врагов».
Какие же силы вывернули учение Гоббса наизнанку? Кто воспользовался многозначностью образа Левиафана и его мифических интерпретаций? Как символ разрушил аргументы и обратил их к противоположным смыслам?
Прежде всего, сам Гоббс был причиной переиначивания его теории. Образ Левиафана оказался неадекватен его идеям. Шмитт подметил, что против системы Гоббса сработали толкования символа – «традиционно иудейские». Они нанесли ответный удар, расчленив учение Гоббса на отдельные следствия, «которые умерли поодиночке».
Главной заслугой Гоббса является утверждение связи между защитой и повиновением, ответственностью и приказанием, риском и властью. Требование повиновения без обеспечения защиты, приказ без принятия на себя соответствующих ему рисков, властвование с перекладыванием ответственности на других – все это разрушает государство, обращает его в тиранию, в итоге – обрушивает на него ненависть подданных.
Главной ошибкой Гоббса было признание внутренних переживаний как обособленных от внешних проявлений лояльности к государству. Единство светской и духовной власти в таком случае оказывалось только формальным, а внутреннее убежище для веры, моральных и политических оценок, в конце концов, породило формы косвенных инстанций, подменивших государство в режимах властвования и сваливших на него все формы ответственности.
Приняв либеральную мысль о невозможности применения закона, принятого post factum, Гоббс разорвал связь между законом и справедливостью. Преступный закон оказывается незыблемым в течение всего срока своего существования, а воспользовавшиеся им преступники – неподсудными. Тем самым устраняется главная функция закона – принудительная мотивация деятельности. Творцы несправедливости и те, кто использовал ее в своих корыстных целях, утрачивают мотив лояльности к государству. Мотивация не складывается в силу отсутствия угрозы. Точнее, угроза уходит из сферы права. И тогда кара для преступника оказывается «страданием за правду» (как незабвенный гололевский Чичиков), «тоталитаризмом» и т.д.
В российской действительности принцип «закон обратной силы не имеет» обращен на изменников, совершивших ряд государственных переворотов, а также приватизаторов, расхитивших государственную собственность через фиктивные «залоговые аукционы». Установка властей о том, что «приватизация пересмотрена не будет», означает лишь одно – присягу высших чиновников на верность олигархии.
Современные политические режимы пошли еще дальше. Они потребовали лояльности не только к действующим правовым институтам, но и к тому, что бюрократия их постоянно попирает. Преступление против справедливости («божественного права») дополнены преступлениями против правовых установлений, которые означают лояльность к действующей бюрократии в обмен на защиту от преследований за совершенные преступления.
Пасть льва – вот что такое государство для либерала. И он говорит: ужас естественного состояния не более страшит, чем ужас перед господством государства, которое в своих традиционных формах всегда кажется «тоталитарным». «Цивилизованным» оказывается только такое государство, в котором символы единства с традицией и традиционными моральными нормами (справедливость) постоянно третируются «общественностью», а сама общественность является реальным властителем, задающим идейное содержание всем государственным институтам. Как в современной России финансируемые из-за рубежа «правозащитные» организации определяют направления и содержание деятельности прокуратуры – прежде всего, против русских общественных активистов, русской политической самоорганизации.
Мы видим яркое воплощение «косвенной власти», которая выедает из государства все нутро, оставляя от него лишь форму при полном отсутствии не только желания взять на себя риски властвования и ответственность, обеспечить безопасность, но и элементарной способности реализовать те функции, которые изначально закладывались в «буржуазное государство». Косвенные власти превратили «буржуазность» в нечто «общечеловеческое» - не привязанное к государственной традиции и национальному суверенитету.
Гоббс осмыслил задачу государства как преодоление анархии и гражданской войны, свойственной феодализму и сословным и религиозным распрям. Он устранил в своей концепции «право противодействия» и определил, что государство должно подавить все косвенные инстанции, противопоставив им единство государственной власти. Право такого непререкаемого единства заключено в эффективной защите безопасности и предсказуемой системе законов. Если защита безопасности подданных не обеспечивается, то государство перестает существовать, и нет необходимости ему подчиняться. Повиновение в обмен на защиту – вот формула государства Гоббса.
Популярность идей Гоббса была связана с запросом на безопасное существование от ведущих слоев европейских государств XVII-XIX вв. Разрушение их произошло в силу перемещения гражданской войны в «сублимированное» состояние – в парламент. Где прежние косвенные власти сложились в политические партии и группировки политиков. Через законодательство они «впрягли Левиафана в свои повозки». Это стало возможным только за счет либеральной концепции индивидуальных прав и свобод. Частная сфера оказалась в руках «общественных» властей, которые и образовали систему партий, а также внепартийных, но чрезвычайно влиятельных объединений. «Из дуализма государства и независимого от государства общества вырос социальный плюрализм, при котором косвенные инстанции могли праздновать свои без труда дающиеся триумфы».
В России партии по сути дела стали фикциями, парламент – театром абсурда, а косвенные власти получили представительство в Совете Федерации и Общественной палате. Формально государство еще существует, но реально правят не государственные институты, а косвенные власти, собранные в непубличные сообщества или самозванно объявляющие себя представителями общества. При раболепном поклонении перед чиновником обыватель ценит в нем не государственную функцию, а косвенную власть – власть произвольно не исполнять эту функцию. Тем самым охлократическая подпорка дополняет олигархическую конструкцию «ЭрЭфии».
Государство, не обеспечивающее безопасности, содержится за счет граждан, лишенных не только безопасности, но и политического представительства. Косвенные власти составляются обособленными группировками – по тому же принципу, что и криминальные сообщества. При этом используется разнообразные общественно-значимая символика, имитирующая полезную деятельность.
Мертвенность сложившейся конструкции Шмитт видел в сущности косвенных властей: «Суть косвенной власти состоит в том, что она лишает ясности однозначное соответствие между отдаваемым государством приказом и политической угрозой, между властью и ответственностью, предоставляемой защитой и повиновением и, безответственно пользуясь пусть и всего лишь косвенным, но оттого не менее интенсивным господством, сосредоточивает в своих руках все преимущества политической власти, не сталкиваясь ни с каким связанным с ней риском. Этот типично косвенный метод a’ deux mains (двурушничество, франц.) позволил им выдавать собственные действия не за политику, а за что-то другое: за религию, культуру, экономику или за частное дело, и тем не менее пользоваться всеми выгодами государственности. Поэтому они могли бороться против Левиафана и при этом использовать его, пока не разрушили эту грандиозную машину. Ибо восхитительная оснащенность современной государственной организации требует наличия единой воли и единого разума. Если ее приспособлениями в темноте управляет множество разнородных, состязающихся друг с другом умов, то машина вскоре выходит из строя, а с ней и вся система легальности законного государства».
Европейские государства находятся как раз на этой стадии разрушения и близкого перехода в «естественное состояние» - ужас войны всех против всех. Образование Европейского союза – это явление косвенных властей. НАТО – одна из фундаментальных структур послевоенного Запада – также являет интересы незримых группировок, а не государственного интереса. Также и на постсоветском пространстве множество международных организаций не несут никаких функциональных обязанностей, а лишь оправдывают разрастание бюрократии и прикрывают закулисные сделки, наносящие ущерб национальной безопасности. Все это – явные признаки завершения эпохи, глубочайшего упадка, за которым история либо прекращается, либо возобновляется на основе совершенно других идей и других типов организации государственной власти.
С Россией у нас связаны все надежды, с действующим политическим режимом – все грядущие катастрофы. Потому что идеал России для нас – государство, в котором внешние формы лояльности сопряжены с внутренне принятыми смыслами, а текущий политический режим – торжество косвенных инстанций, прежде всего – безответственной бюрократии, требующей от нас покорности, не обеспечивая при этом безопасности и разрушая все, что связано с традицией.


Заключение
Политические мыслители и политические деятели часто не осознают магизма создаваемых ими идейных конструкций и прямой аналогии с древними мифологиями. Мифология сама собой вплетается в политическую жизнь, и ее приходится исследовать. Даже если политик или мыслитель не создают собственного мифа, им приходится жить в пространстве таких мифов, а то и исследовать их.
Карл Шмитт сравнивал мощь мифологического метода анализа Вико, который сам не создавал никакого мифа; с трудами Макиавелли, которые стали мифом, и личность его автора оказалось мифологизированным. Мифология дает в руки исследователю эффективный метод познания, миф – становится инструментом реальной политической борьбы. В этом смысле Гоббс занимает промежуточное положение: он не стал мифологом и не создал мифа. Но миф затронул его, побудив использовать образ Левиафана. Этот образ мифологизировал труд Гоббса, но весьма причудливым образом. Он «не позволил убедительно и однозначно почувствовать врага, а наоборот, привел, в конце концов, к тому, что идея неделимого политического единства не смогла противостоять той подспудной разрушительной работе, которую вели косвенные инстанции».
Если Макиавелли оказался предельно современен политическим процессам в Италии, то построения Гоббса противоречили английской политической действительности XVII в. Время Гоббса пришло значительно позднее и обрело последователей в континентальной политической философии. Его наследие разобрали для текущих нужд силы с противоположными ориентациями. Дошло до попыток представить «Левиафан» как манифест тоталитаризма XX столетия. «Тоталитарная» часть учения Гоббса – это его понимание политического единства и ответственности как основы суверенитета, «либеральная» часть его учения – это обещание безопасности для отдельного человека.
Шмитт полагал, что тоталитарный миф Левиафана превратился в музейный экспонат. Но последовавшее завершение эпохи разложения европейских государств вновь ставит на повестку дня проблему национального суверенитета, возвращения государства от владычества косвенных властей к публичной власти нации над государственным аппаратом, обеспечения ответственности чиновничества перед гражданами и гарантий безопасности не столько для частного лица, сколько для нации в целом.
Сказанное касается России непосредственно и в самых острых формах. Россия переживает закат эпохи самым болезненным образом. А потому способна возвестить Европе о том, что Левиафан вновь всплывает из глубин нашего бессознательного – как образ грядущего государства, которое мы должны воссоздать для себя и для своей нации.



  Комментарии читателей



Домойinfo@savelev.ruНаверхО проекте









©2006 Все права защищены.
Полное или частичное копирование материалов разрешено со ссылкой на сайт.
Русины Молдавии Клачков Журнал Журнал Rambler's Top100 Rambler's Top100