статьи
  Статьи :: Продуктивная политология
  
  Социал-утопизм на руинах реального социализма
13.08.2010


Продолжение полемики по брошюре "Коммунизм и социализм"

Мелер ван ден Брук как-то заметил: «Социализм начинается там, где кончается марксизм». Вопрос: где же кончается марксизм? Изобилие слов, оставленных в наследство последующим поколением от Маркса и Энгельса, позволяет сделать марксизм нескончаемым, обнаруживать в нем все новые и новые смыслы. Расширительное толкование отдельных второстепенных идей Маркса дает современным мыслителям возможность широких интерпретаций, в которых реальная политическая практика отделяется от марксизма и объявляется, что марксизм «не так понят». И тогда учению Маркса предоставляется возможность явиться в новом обличье и стать базисом для нового социального эксперимента.
Противоположное отношение к марксизму исходит из практики марксистов, на которую сам Маркс прореагировал так: «Я не марксист!» Неправильное понимание Маркса обусловлено тем, что понять его правильно было практически невозможно. Каждый при желании мог извлечь из марксизма то, что ему было угодно. Поэтому не удивительно, что рядом ученых и политиков марксизм считается давно опровергнутой гипотезой, в которой не было никакой научности. Действительно, политэкономия Маркса исходила из исследований крайне узкого характера, касавшихся английской реальности середины XIX века. Тем не менее, обобщения, сделанные Марксом, оказались настолько привлекательными, что из частного исследования сначала самим Марксом, а потом и его последователями превратились во всеохватное учение.
Социализм Маркса – это ложно обобщенная теория частного случая, дополненная утопией «светлого будущего», или все-таки мысленная конструкция, серьезным образом обоснованная и даже получившая воплощение в реальности, определившей планетарную историю ХХ века?
Ответы Вадима Межуева на эти вопросы интересны поиском выхода из теоретического тупика в рамках марксистского социализма, модифицированного к современной ситуации. В них ярко высвечивается невозможность такого выхода без существенных потерь самой теории. Выдающийся мыслитель, Вадим Межуев фактически исчерпывает целое направление трансформаций марксизма в желаемую, но недоступную теорию социализма. Пытаясь спасти марксизм, он добивает его. Отказываясь считать воплощением социалистической идеологии социалистическую систему ХХ века, он закрывает возможности даже теоретической реанимации социализма марксистско-ленинского типа.
Межуев вступает в полемику с Ф.А.Хайеком, считавшим марксизм некритичной рационалистической теорией, опиравшейся на устаревшую и даже ненаучную методологию. При этом волюнтаристский подход, пренебрегавший ценностью эволюции и естественных процессов, превратил марксизм в высокомерное заблуждение ума, на практике приведшее к бесчисленным жертвам и страданиям людей. Межуев соглашается с этими оценками, но говорит о том, что они относятся только к советской версии марксизма. И справедливо отмечает, что как раз в этой версии присутствует избыток иррационализма и стихийности и недостаток разума у политиков, взявшихся строить социализм по Марксу.
Проблема укоренения идей в реальности связана с тем, что многое из того, что открывается человеческому разуму, открывается также и массовому бессознательному, которое из всех теорий воспринимает только конечные декларации, символизирует их и переиначивает для текущих нужд. Межуев полагает, что именно это и произошло с марксизмом в России. Ложные толкования, неверное понимание, неготовность культурной среды и нравственных основ – все это послужило искажению учения Маркса, как и многих других идей, которые когда-либо становить фактором политической борьбы. Теория и практика разошлись достаточно радикально. Но это не означает, что марксизм умер. Его приверженцев (как теоретической версии, так и символических ее замещений) еще в достатке, чтобы уверенно говорить о воздействии на судьбы стран и народов.
К счастью Вадим Межуев не опускается до примитивных уловок, распространенных среди «левых» агитаторов, которые только и остались в распоряжении «левых» политических партий в России. Он не пытается доказать, что советский марксизм – верное учение, а неверными оказались только прогнозы его утверждения в общественной жизни ХХ века. Также он не стремится подменить теорию символизмом русских побед ХХ века и оправдать сталинизм с его очевидными любому мало-мальски честному исследователю издержками, вполне отражающими упрямую верность марксистской догме. Оправдать марксизм мыслитель пытается за пределами практики социализма в СССР и странах-сателлитах, а также за пределами развитых здесь же теоретических моделей, опиравшихся на буквальное следование политическим декларациям Маркса и Энгельса.
При элементарной интеллектуальной порядочности нет никакой возможности защищать эпигонов марксизма, дошедших до формирования учебной дисциплины «научный коммунизм», которая с крахом СССР была отброшена ученым сообществом даже не с отвращением, а с брезгливой насмешкой. Но что же было отброшено? Межуев считает, что была отброшена сталинская версия социализма, мифологизированная Сталиным, заявившим в 30-е годы ХХ века, что в СССР социализм «в основном построен». Тем не менее, этот миф до сих пор является предметом самого яростного противостояния между сталинистами и антисталинистами. И обе стороны находят в мифе о социализме 30-х нечто такое, что мотивирует их взаимную ненависть. При этом марксизм отходит на второй план, и о нем в жарких спорах никто даже не вспоминает. Межуев предлагает отстраниться от околомифической склоки и отнестись к марксизму как к теории, как к теоретической версии социализма. И эта задача была бы вполне достойной внимания исследователей истории политических учений. Но Межуев хочет идти дальше: «В реабилитации нуждается не марксизм, а социализм, который даже в своей марксистской версии не является тем, чем он стал в нашей стране». Это попытка обновить марксизм, вычленяя из него те положения, которые можно было бы считать либо незамеченными, либо неверно интерпретированными.
Бесспорно, в России интерпретации идей Маркса и Энгельса имели свой привкус – привкус нигилизма, безродного и беспощадного интеллигентского бунтарства. Причем в форме, обусловленной модой на научный рационализм без должного уровня образования и жизненного опыта. У Маркса учение и политическая практика слабо взаимодействовали. В учении была теория прибавочной стоимости и материалистическое понимание истории, в практике – декларации революционного типа и утопические программные тезисы. Теория строилась по канонам европейского рационализма и немецкой философии, коммунистическая политика в интерпретации самого Маркса была призывом к беспрерывному бунту («война немецким порядкам», «реакционные народы должны быть уничтожены» и т.д.).
Революционный радикализм казался теоретически оправданным невероятно громоздкими сочинениями Маркса и Энгельса. Не удивительно, что их декларации стали наиболее привлекательным элементом для российских марксистов – малообразованной разночинной публики, не имевшей достойного приложения своим силам («кухаркиным детям»). Они решили, что социализм – это руководство к действию, оправданному всего лишь чтением плохого перевода «Капитала» и нескольких статей Маркса и Энгельса. Тем самым превратное толкование, вроде бы, можно отнести на счет «марксистов», а не основоположников учения.
Маркс-теоретик мыслил революцию как отдаленный по времени всплеск активности масс, который будет единодушным решением все изменить в соответствии с его замыслом. Детали перехода к этому состоянию его не заботили. Зато Маркс-публицист был подобен российским ниспровергателям. Точнее, они были подобные ему – восприняли ироничный, остроумный, но в то же время грубый и спекулятивный метод политической публицистики, возникший на Западе. Чтение Коммунистического манифеста – фактически конспект всего того, что в России готовы были творить нигилисты. Социалистические лозунги призывали смести «старый мир» - и они носились с лозунгом «долой самодержавие!» Новый мир, прорыв в «царство свободы» - это был не вопрос теории, а только лишь политической борьбы. Коммунизм должен был вырасти из ниспровержения Царства и изъятия частной собственности. Сам собой. Ничего подобного марксизм не обещал, но именно так был понят российскими нигилистами, именно это они и прочли в публицистике основоположников.
Межуев подмечает, что коммунизм в теории был вовсе не фазой развития социализма, а его практической интерпретацией. В этом смысле он никак не мог быть «научным». Большевики же перевернули схему: коммунизм объявили теорией, а социализм у них из учения стал действующей моделью общества – практикой. Именно поэтому западные социалисты никак не могли быть союзниками большевиков, наблюдая в их деятельности нечто противоположное социалистическому учению.
К сожалению, Межуев предпочитает по-марксистски привязывать идеологию к классу: «В отличие от науки, руководствующейся поиском общей для всех истины, идеология выражает особые интересы отдельного класса, которые она, правда, пытается выдать за всеобщие интересы, абсолютизировать и увековечить их». На самом деле, любое социальное учение (теория) идеологично, поскольку в любом случае предполагают изменения: одни виды жизнедеятельности подлежат сокращению и изживанию, другие – утверждению и укреплению. Доказательства, приобретающие научную основу, в любом случае одними воспринимаются как невыгодные, другими – как выгодные. И вовсе не обязательно, чтобы это были классы. Идеология стремится быть всеобщей, изыскивая для себя научные основания или формируясь на базе таких оснований. Сама наука об обществе порождает идеологии. Иначе она была бы бесплодным умствованием.
Марксизм стремился быть научной теорией, а значит – делом всеобщим, а не только лишь пролетарским. Пролетариат лишь приобретал форму «всеобщего класса», поскольку утверждал будущее бесклассовое общество. Если это общество «всеобщее», то и пролетариату полагалось опираться на науку, а не на выгоды для себя. В реальности получилось, что большевики использовали миф научности именно для того, чтобы выгадать что-то для себя. А пролетариат оказался всего лишь инструментом политической борьбы, лишенным какой-либо научности в своем мировоззрении. По сути дела, это был не умозрительный класс, а народная масса, оторванная от сельских корней, но еще не укоренившаяся в городской среде.
Маркс полагал, что пролетариат имеет свой особый интерес, который отличается «всеобщностью», то есть некоей перспективой обеспечить всеобщее благо. И в этом смысле ему пришлось опираться на идеологию. Это марксисты должны были бы считать недостатком, поскольку рациональная теория – это все, что необходимо «всеобщему классу». Такой подход, бесспорно, имел черты утопии, обращенной в современность. Не было ни в России, ни где-либо еще такого социального слоя, который мог бы освоить рационально выстроенную доктрину и не подменять ее в лозунгами и декларациями.
Если идеи правят миром, то это идеи не фантазийного типа. Фантазии остаются в творческой лаборатории мыслящих слоев общества. Социальные идеи чего-либо стоят, если только они построены рационально и прямо моделируют будущее на основе знания о прошлом и настоящем. Доктрина обретает плоть и кровь сначала в образованных слоях, которые интерпретируют ее и транслируют на широкие слои через систему просвещения, используя научную харизму и объяснительные упрощения. И только когда теория свелась в массах к стандартным умозаключениям, она превращается в фактор политики, а политические силы используют ее в своих лозунгах и воззваниях.
«Пролетарская наука» по сути дела не состоялась. И это обстоятельство развенчивает марксизм именно как теорию. «Пролетариата» как слоя с предполагаемыми качествами нигде в мире не нашлось. Рационализм остался в образованных слоях, но вовсе не мог быть распространен на массы промышленных рабочих, живущих не теориями, а чувствами и потребностями сегодняшнего дня. Социализм должен был утратить черты учения, а практика коммунизму перенести утопию в интеллектуальное творчество.
Вадим Межуев улавливает это ключевое заблуждение марксистов: между социализмом как теорией и рабочим движением прямой связи не обнаружилось. Можно добавить, что даже попытка ее организовать средствами промывки мозгов и государственного насилия не удалась. Сталинизм потерпел неудачу в переработке русского народа в советских людей, русского мировоззрения в пролетарское. Напротив, сталинизм в массовых формах его проявления стал особой мутационной формой русского взгляда на мир и русского порока, выведенного в виде множества карикатур в русской и лучшей советской литературе. Никакого нового качества марксизм русскому духу не дал. Он лишь угнетал его, порождая химеры партийно-хозяйственной бюрократии, ее уродливые типы с расщепленным сознанием – в чувствах все еще русским, в карьерных устремлениях – обывательски-советским.
«Пролетаризация общества» лишь почудилась Марксу на мимолетном этапе раннего капитализма, который можно обнаружить как подтверждение теоретической модели только в некоторых европейских странах и в течение очень краткого периода. В ХХ веке о пролетариях уже невозможно было говорить, а до того – невозможно было говорить о том, что пролетарии могут освоить хоть какое-то политическое учение. Однородная масса низкоквалифицированных рабочих очень быстро приобрела профессиональную специализацию и распалась на отраслевые группы, солидарные больше с работниками отрасли, чем с близкостатусными «пролетариями» других отраслей. Чтобы подогнать условия России под марксизм, Ленину пришлось причислить к пролетариям беднейшие слои крестьянства.
Политическая практика «пролетарской революции» убита профсоюзами, которым не нужна никакая политическая теория. Правда, она может понадобиться, если социальное государство будет разрушено. И мы видим этот процесс на Западе. Но это вовсе не означает образование класса пролетариев, а также того, что лишенным социальных статусов и гарантий людям понадобится именно марксизм, а не какой-то другое учение. Тем более, что либеральная пропаганда в течение многих десятилетий сделала свое дело: привила стойкое отвращение широкой публики к стандартным умозаключением, которые черпались из сочинений Маркса и Энгельса или создавались интерпретаторами и эпигонами. Чтобы в западном (а теперь уже и в российском) обществе образовалось нечто марксистское, необходима совершенна иная риторика. А это дело многих десятилетий. В классическом виде марксизм мертв, в мутированных формах – крайне слаб, как научная теория бесполезен, скучен, непонятен современным людям.
Можно согласиться с Вадимом Межуевым в том, что никакого «могильщика капитализма» из социальных слоев, принятых Марксом за пролетариат, не получилось. Это была иллюзия, а точнее – нигилистический домысел. В теорию прокралась идеология, надеждой которой был крах всех государственных и социальных институтов, на месте которых можно было реализовать марксистское умозрение – воссоздать рожденный в мыслях воздушный замок.
Ленинская мысль о том, что понимание интересов пролетариата зарождается в иных классах – прежде всего, в интеллигенции, и лишь потом распространяется в пролетарскую массу, отражает партийность марксизма. Фантазирующие интеллектуалы находят для себя «научную» теорию, а потом пропагандируют ее «пролетариям» через партийные структуры. Собственно, это судьба любой доктрины. Марксизм здесь не может похвастаться исключительными достижениями. Лишь в «чистом» марксизме предполагается, что политическая теория может напрямую, без посредства интеллигенции быть усвоенной пролетариатом. Иллюзорность марксизма как руководства к действию проявилось именно в этом: партийная диктатура была для марксистов желаемым будущим, а коммунистические фантазии – агиткой.
Можно признать совершенно верной мысль Межуева о том, что марксово представление о капитализме как об обществе с непримиримым противоречием между трудом и капиталом, оказалось несостоятельным. И грань между капитализмом и социализмом сегодня стерта. Можно было бы добавить: марксов капитализм в планетарном масштабе никогда не существовал, а в современных условиях даже термины «капитализм» и «социализм» совершенно лишены какой-либо теоретической ценности. Они остаются только флагами прежних революционных эпох и не отражают современной действительности и даже не несут на себе никакой теоретической нагрузки. Кроме примитива: частная собственность или государственная, каждому по стоимости рабочей силы или каждому по труду, от каждого по потребности рынка или по способности. Не говоря уже о том, что даже риторика «пролетарской революции» выглядит сегодня ветхим анахронизмом.
Для анализа марксизма Вадим Межуев привлекает рассуждения о различии между частным и индивидуальным. Частные интересы он считает движущей силой буржуазной цивилизации, а классическую европейскую культуру связывает с принципом свободной индивидуальности. Социализм появляется именно в связи с расхождением между двумя принципами и попыткой преодолеть его в пользу культуры.
Важный момент, подмеченный Межуевым: противоречие в марксизме между пролетарским характером исходного общественного устройства и идеальным обществом с доминированием интеллектуального труда. Именно интеллектуальный труд становится доступным для каждого. В этом смысле марксизм перекликается с либерализмом, освобождая интеллектуала от власти государства и денежного капитала. Либерализм, прежде всего, оспаривает власть государства, социализм – власть капитала. Но конечная их цель – избавление и от того, и от другого. В порядке «промежуточного этапа» либерализм переводит государство в правовой и конституционный тип, а социализм – к созданию условий изживания рыночной экономики, частной собственности и денег.
За счет чего сужается сфера экономики и, в частности, сфера господства денег? По мысли Межуева, это происходит за счет расширения пространства культуры. И таким образом расширяются внерыночные формы производства, получении прибыли перестает быть главенствующей целью. Помимо экономической рациональности возникает и укрепляется сфера деятельности, в которой главенствую моральные, эстетические, познавательнее ценности. В таком построении социализм оказывается «идеей общества, живущего по законам культуры, отдающего им приоритет перед экономическими и политическими законами». При всей экстравагантности такого подхода, Межуев полагает, что только так можно отделить теорию марксизма от других общественных теорий.
Действительно, создать политэкономию социализма и теорию социалистического государства не удалось, несмотря на колоссальные усилия, которые делались в этом направлении в СССР. Раз так, то остается только «социалистическая культура», которая не претендует на научный статус, а требует лишь признать некие морально-нравственные принципы. Это означает только одно: социализм перестает быть идеей, которая способна регулировать политик и экономику, мобилизовать в них группы интерсов и формировать стратегию и тактику политической борьбы.
Пожалуй, подобное оправдание марксизма служит скорее его разоблачению. Выходит, что научная рациональность опровергает марксизм, и единственное, где он может найти себе место – это моральная критика научных подходов, которые Межуев оставляет капитализму. С нашей точки зрения, это место не является вакантным, поскольку критика политической и экономической системы XIX века вовсе не связана исключительно с социалистическими учениями, а попытки в рамках этих учений создать особую нравственность, противоречащую традиционной, говорит скорее об аморализме.
Привлекая шпенглеровскую мысль о различии между цивилизацией и культурой, Межуев напоминает, что Маркс никогда не отрицал «цивилизующей роли капитала». А потому, как он считает, «если бы мы хотели ограничить историю человечества историей цивилизации, то лучше капитализма ничего не придумали». Но за пределами цивилизации есть история культуры. И вот здесь Межуев выделяет место обитания для социалистического учения.
По мысли Шпенглера, цивилизация является формой увядания культуры – замещением живого творчества человека мертвыми формами стандартизированных производств и социальных отношений. В этом смысле схема Межуева выглядит странно: капитализм становится омертвевшей формой социализма. Или, точнее, современным культурным остатком внутри цивилизации, неизбежно клонящейся к закату. Социализму в цивилизации остается роль беспомощной самокритики и самоотрицания. В этом самоотрицании у цивилизации остается возможность выживания и развития. Что и отличает ее от древнего мира. Когда, надо полагать, социализм сам себя критиковать никак не мог, а культуре была чужда саморефлексия.
Межуев полагает, что цивилизация всюду обеспечивает победу частного индивида над всеми коллективными формами его жизнедеятельности. Частное и всеобщее противопоставляются и абстрагируются – то есть, фактически становятся лишь формой, в которой отношения между людьми теряют всякое продуктивное содержание. В то же время, в древних обществах, где подобного расчленения не было, царил застой – в них не допускалась критика общественного порядка, воспринимаемого как божественный.
Подобная историософская картина оставляет тягостное впечатление: застой сменяется упадком, а развитие возможно только на фоне неизбежной деградации культуры и заката цивилизации. Вообще не понятно, откуда берется идеальное состояние, от которого развиваются деградационные процессы. Нет ни «золотого века», ни «светлого будущего».
И все-таки Межуев находит «светлое будущее» именно в гибели цивилизации. Ибо либерализм говорит об идеале в «конце истории» - при торжестве своих принципов по всему миру, а социализм сообщает: история еще не начиналась! У либералов «царство свободы» имеет характер индивидуального достижения и связано с обладанием частной собственности, а в социализме «царство свободы» избавляет от частных стремлений и переводит их в индивидуальные и связанные со всеобщими ценностями культуры. Свобода частника влечет за собой несвободу многих. Напротив, индивидуальная свобода – это творчество в рамках общественной необходимости, и она в равной степени доступна всем. В первом случае равенство формальное, правовое, но актуально реализуемое в неравенстве. Во втором случае неравенство формально, а равенство сущностно. И обеспечить такое равенство и «царство свободы» может только общественная собственность.
Примерно так можно понять «оправдание социализма» в построении Межуева. Но при этом возразить: равенство приемлемо лишь как правовая форма, а за ее пределами есть понятие справедливости, в котором определена культурно обусловленная форма поведения. В силу несовершенства права, законное может быть несправедливым. Кроме того, множество жизненных ситуаций вообще лишены каких-либо правовых оценок. Следовательно, равенство может быть отнесено только к форме, а содержательно человеческие отношения всегда неравны. Иерархия, обусловленная неравенством, может быть справедливой, когда соответствует культурной норме (традиции), и несправедливой когда отклоняется от этой нормы различными новациями. Тем самым, обнаруживается «третий вектор» мировоззрения, который совершенно иначе определяет отношение к неравенству. Оно не исключается, а уравновешивается традицией. Либерализм и социализм решают проблему неравенства иначе. Первый закрепляет его как достояние индивидуальности, использующей право в своих частных целях. Второй стремится изжить неравенство не в праве (что невозможно), а в жизни. Последнее возможно только снижением разнообразия правовых диспозиций – то есть, в результате уравниловки.
Ценным замечание Вадима Межуева является опровержение им распространенного убеждения в том, что общественная собственность является синонимом государственной. Он отмечает, что Маркс считал огосударствление всей собственности – доведенным до логического конца принципом частной собственности, и лишь сталинская политэкономия определила доминирование государственной собственности как главный признак социализма.
Межуев верно отмечает, что любая делимая или долевая собственность также не является общественной. Он пишет: «Частная собственность характеризуется не числом субъектов (если один, то частник, а если много, то уже не частник), а частичностью находящегося в их распоряжении богатства, наличием граница между своим и чужим (то, что принадлежит одному ли нескольким лицам, не принадлежит другим лицам)». «Царство дележа есть подлинное царство частной собственности. Оно и породило мечту о равном дележе в ранних социалистических утопиях». «Равенство в достатке – самая возвышенная греза такого социализма. Его можно назвать также равенством в сытости, мечтать о котором вполне естественно в странах с хронической нищетой большинства населения». «Принцип “по труду” никак не адекватен общественной собственности».
Ключевым, как представляется, является вообще не частный или общественный статус, а сам процесс дележа. Дележ предполагает примитивный материальный критерий. И уничтожение духовной части богатства, присутствующего в материальном носителе. Не случайно правовая система современной России вся основана на дележе. Это касается даже ближайших родственников, которым непременно предписывается владеть долями. Общая собственность и распоряжение ею в соответствии с волей семьи не предусмотрено. Правового статуса у семьи просто нет. Каждый должен быть именно частным собственником, и в материальном плане отделяться от семьи.
Межуев предлагает иное (нематериальное) понимание равенства: равенство не в погоне за благополучием, а в обладании всем богатством с использованием его «по потребности» - отделяя только то, что необходимо отделить в целях использования. Тогда каждому принадлежит все богатство, а его частичное использование не становится частным, потому что преобразуется в некое иное (также и нематериальное) достояние.
В этом случае общественная собственность лучше всего описывается понятием «национальное достояние». В нем заложено нечто не вполне материальное, некое нерасходуемое и неделимое достояние. Проще всего понять, что музейные ценности не принадлежат никому в частном порядке. Даже если находятся в частном владении и подвергаться частным сделкам. Признанная национальным достоянием ценность все равно будет оставаться в стране, под охраной государства, и своими нематериальными качествами служить нации, а не интересам частного лица. То же касается и земли. Если частный порядок ее использования истощает плодородие или приводит к утрате неких ценных качеств, то это преступление перед нацией. В данном случае мы видим возможность сочетания частного владения и общественного использования собственности. А важнейшим качеством, которое обращает собственность в национальное достояние, очевидно, является неделимость и возможность использования ценных качеств собственности отдельно от частной формы владения.
Можно согласиться с Межуевым: «Собственность, исключающая дележ, и делает людей равными друг другу». Но такое равенство возможно, когда есть общепризнанные ценности. Таковые складываются в традиции, а в политике воплощаются в нации. В нации равенство не означает равную причастность к национальному достоянию, но разные (иерархически организованные) функции по охране и организации материальных процессов с участием национального достояния: от частных операций купли-продажи, затрагивающих только материальную сторону процесса (при введенных законом ограничениях), до полного устранения всего частного от богатств, имеющих символическое значение, которое гораздо выше, чем оценочная материальная стоимость (скажем, московский Кремль, не может быть предметом никакой частной сделки).
Следуя выявленным признакам «общественной собственности», Межуев приходит к мысли, что это внеэкономическая категория. Она «служит условием существования человека не как агента материального производства, а как возвышающегося над ним общественного субъекта».
Естественный вопрос: что же это за субъект? Можно предложить несколько уровней «общественной субъектности», в которой материальные активы ценятся значительно ниже, чем нематериальные. Семейные реликвии ценны в самой семье и не могут делиться среди наследников, семейные традиции не выражаются в предметной сфере. Более крупный масштаб – символические ценности «малой родины», общины. Это краеведческие ценности, традиции местного значения, память местной истории, запечатленная в символах. (Кстати, все это Межуев не считает ценным, определяя общинную психологию как тормоз на пути модернизации России.) Наконец, это национальное достояние – все то, что делает нацию жизнеспособной, включая государственные традиции, научные, технические, производственные школы национального масштаба, культурное достояние и систему его воспроизведения в образовании и творческих усилиях частных лиц и их объединений.
Вершиной можно считать достояние человечества. Но в действительности национальные границы перешагивает только понимание ценности определенной культуры или, правильнее сказать, цивилизации. Античная культура мертва, но ее образцы служат бесконечному вдохновению современного европейского человека, который продолжает Европейскую цивилизацию, и в этом смысле является воплощением Европейского человечества.
К сожалению, Вадим Межуев, говоря о производственных факторах, останавливается преимущественно на науке: «Наука по природе своей принадлежит каждому; она есть всеобщее достояние, что и делает ее главным объектом реального обобществления». Эта верная мысль развивается мыслителем, но обосабливается от национального достояния в целом, приобретая неоправданно высокий статус единственного производственного фактора. Переступая через производственные задачи, Межуев предполагает, что общественная собственность в некоем «широком смысле» - есть собственность на культуру. Культура служит производству самого человека. Тогда «частная собственность есть собственность на капитал, общественная – на культуру». Но вряд ли при этом целесообразно говорить о «собственности». Собственности на культуру просто не существует. Существует скорее право пользования культурным достоянием, которое мы называем «национальным», устанавливая определенную границу частному и групповому интересы.
Ценная мысль Межуева – о том, что в эпоху транснациональной организации экономики культура перестает создавать «мосты» между преходящим и вечным. Что и указывает на неизбежный упадок. Такие «мосты» образуются только через нацию, общину, семью, подвижничество выдающихся личностей. Где нет пути к вечности, история исчерпывается. Но это, надо отметить, история конкретной цивилизации. На ее место может прийти другая – пусть даже начиная свой прогресс «от печки» и выбрасывая на свалку достижения народов, позволивших себе забыть о вечности и промотавших свое национальное достояние. Симптоматично, что именно в этом месте Межуев говорит о семье и нации, не прослеживая связи культуры с тем и другим.
Попадаясь в цепкие схемы марксизма, Межуев продолжает мечтать об общественной собственности именно в материальном смысле – в смысле «научного производства». Мечтательный ум Чернышевского в «четвертом сне Веры Павловны» построил именно такую утопию: все за человека делают умные машины, а человек только творит.
Эта схема далека от реальности как в силу ограниченности возможностей научно-технического прогресса, так и в силу различной направленности творчества и самих способностей к творчеству как у разных индивидов, так и у разных народов. Что касается культурных ценностей наций, то они в принципе несовместимы. Культуры иных народов вызывают у нас любопытство, но творим мы собственную культуру, собственное национальное достояние.
Следуя ленинской теории отчуждения, Межуев предполагает, что утверждение общественной собственности становится свободой человека от экономики – от всех функций и ролей, которые человеку предлагает экономика. В этом смысле здесь уже не остается никакой «свободной экономики». И вообще никакой экономики. Фантазировать на эту тему можно, но в подобных фантазиях отвлеченные идеи не имеют никакого прагматического результата: невозможно построить план перехода от общества с экономикой к обществу без экономики. Коммунисты в СССР попытались построить общество без собственности. В результате собственность оказалась под контролем номенклатуры, мучающей народ своими фантазиями о мировом господстве (фантазия без планетарного охвата никак не складывалась в подобие теории) и изживании частного интереса.
Позитивный момент в схеме Межуева – потенциальная возможность освободить человека от экономики (в данном случае – только от экономики дележа) без революций и экспроприаций. Но в этом смысле его теория также теряет прагматизм. Нам придется ждать такого роста науки, который закроет все вопросы жизнеобеспечения человечества, а культурный рост прекратит безмерное стяжательство богатейших капиталистов. Такой подход представляется скорее наивным. Поскольку служение «золотому тельцу» вовсе не основано на одной лишь страсти к стяжательству. Это также своего рода утопия и даже религия. Ей следуют те, кто считают себя хранителями порядка, который удерживает человечество от краха. И полагают получение особых условий личного и кланового существования – неотъемлемым условием сбережения человечества в том виде, который кажется им, по меньшей мере, естественным. Насаждая дележ, они оставляют себе невероятно прибыльную миссию управления дележом, которая и создает крупнейшие состояния.
Можно помыслить некое отдаленное будущее, которое образуется возрастанием роли науки до такой степени, что она становится единственным фактором производства. Тогда переход к этому состоянию видится не как борьба рабочих (или вообще эксплуатируемых) за более справедливое распределение доходов (по-марксистски – за дележ между собой прибавочной стоимости), а как постепенное соединение человека со знанием. Но прагматика требует совершенно иного подхода. Межуев почерпнул его у Д.Белла, сделав вывод, что «социализм и капитализм – лишь две разновидности индустриального общества, за пределами которого их противостояние теряет всякий смысл». Социализм проводит индустриализацию политическими методами (проще говоря, порабощением через прямое насилие – идейное и физическое), а капитализм – экономическими методами (через косвенное насилие либерального законодательства и пропаганду «общечеловеческих ценностей» и ценности «духа предпринимательства», и лишь в крайних случаях – через полицейские меры).
Фактор науки скорее срабатывает в социалистической системе насилия: ценность научных достижений определяется в меру образованности политического руководства, которое прямо руководит наукой и инвестирует в научные исследования. Пока наука постигает не самые глубокие истины, социализм обгоняет капитализм. Когда научно-технический прогресс тормозит, свободное творчество в рамках либерального государства оказывается более эффективно: капиталист научается считать прибыль от инвестиций в науку лучше, чем социалистический чиновник. Но вот стадия индустриализации позади, и научное творчество вообще перестает определяться порядком его организации.
Согласно Марксу, капитал стремится придать производству научный характер, в котором труд остается лишь моментом производства. При этом наука существует отдельно, обнаруживаясь там лишь как следствие образованности организаторов производства, никак не связанной с самим производственным процессом. Научность, таким образом, ограничивается лишь самыми общими представлениями о природных закономерностях и свойствах вещества. Научная организация производства наступает после периода индустриализации, но при этом наука по-прежнему остается за пределами производства.
Попытка «организовать» науку и получить от нее прибыль, убивает творчество и делает более глубокие научные истины просто недоступными. Наука перестает быть непосредственно действующим фактором производства, но при этом производство без науки просто деградирует. Тем самым наука становится самоценной человеческой деятельностью, в которой материальный фактор возникает за ее пределами – в готовности производства подхватывать все то, что наука выдает в порядке свободного творчества. Тем самым экономика в либеральном смысле («рынок») исчезает. Сохраняется разве что конкуренция между производителями, которые торопятся подхватить общедоступные авторские разработки как можно быстрее – упаковать продукт научного производства в материальную форму.
Одним из косвенных (и весьма позитивных) следствий того чаемого состояния, когда социальные условия будут определяться тем, что Межуев называет «общественной собственностью», а мы – «национальным достоянием», это преодоление представлений об авторском праве, которое современным законодательством понимается как исключительно частное право на использование авторских достижений. Это противоречит самой общественной (национальной) форме приобретения авторских качеств. Никакой автор не воспитал свой талант отдельно от нации, от ее традиции, системы образования, а тем более – от массового потребления полученных авторских результатов. Поэтому авторское право должно быть переосмыслено как право на символический капитал, а не на интеллектуальный капитал. Первенство автора подлежит поощрению не в порядке потребительского спроса (который, скажем, в фундаментальной науке может быть ничтожным), а в порядке введения национальных ритуалов прославления, которые могут быть дополнены и материальным поощрением в соответствии с действительной национальной ценностью достигнутого результата. Певичка, очаровавшая своими похотливыми интонациями молодых слушателей, не может оцениваться нацией по тем же критериям, что и математик, решивший фундаментальную задачу. В обществе дележа поощрение в первом случае будет определяться тиражами звукозаписей и числом концертов, а во втором – публикацией в малотиражном научном журнале и аплодисментами немногочисленных коллег. В национальном государстве выпуск тиражей любой «авторской» продукции полностью свободен (авторское право определяется только указанием на авторство), число концертов ограничено соображениями об уровне их полезности, а вот достижение ученого подлежит прославлению в ритуалах национального масштаба, затратами на популяризацию и материальным поощрением, соответствующим непреходящей ценности полученных результатов.
К сожалению, Вадим Межуев возвращается к либеральному определению авторского права, считая это правом на произведение как на собственность. Слабым оправданием является тезис о том, что культура – это вовсе не совокупность авторских произведений, а «общественная собственность». И только в рамках общественной собственности частная собственность автора становится культурой. Понять это можно только так: лишь продав свое авторское право тем, кто тиражирует его, можно сделать свое произведение частью культуры. Кажется, что это уже реализовано в системе либерального государства и либеральной экономики: в культуру широким потоком вливается низкопробная продукция, высшая культура отступает в музеи и становится экспортным «товаром». Тем самым, социалистический подход никак не изменят ситуации, не отменяет деградацию цивилизации в либеральных формах ее доживания.
Вразрез со своей мыслью о том, что дилемма «социализм или капитализм» за пределами самой грубой фазы индустриализации просто исчезает, Межуев говорит о культурном тупике капитализма. С тем же успехом можно сказать и о культурном тупике социализма. Культурное и научное творчество находятся за пределами задач индустриализации. Капитализм (если он еще где-то есть – там, где индустриализация еще только началась) никак не может найти выхода из тупика в направлении социализма. Ибо социализм сам есть олицетворение тупика. Если в теории он еще не прочувствован, то на практике очевиден.
Сокращение рабочего времени на производство конкретного вида товара – очевидный показатель научно-технического прогресса. При этом время труда работника не уменьшается. С поправками на общее улучшение условий жизни работника можно утверждать, что львиную долю прибыли от внедрения новых научных достижений в производство получает олигархия. Это обстоятельство маскируется процессом индустриализации слаборазвитых стран, а также расширением сферы услуг, где концентрируется самая низкоквалифицированная рабочая сила. Именно здесь – вне сложного процесса производства – у работников изымается значительная часть зарплаты, для чего организована система промывания мозгов и утверждения определенного стандарта повседневности. Тем самым современный высококвалифицированный работник получает досуг крайне низкого качества: в нем нет культуры, нет личностного роста.
Проблему свободного времени социализм также не смог разрешить ни в теории, ни в практике. Свободное время в реальном социализме СССР стало беспрерывной пьянкой, охватившей все слои населения – от деградирующих сельских тружеников до верхушки номенклатуры. Отказ от социализма ничего не изменил: пьянство в РФ стало столь интенсивным, что сказалось в демографических процессах. Дешевизна алкоголя обеспечила гибель миллионов людей, которые в иной обстановке не могли бы покориться пристрастию к алкоголю до такой степени. Как разрешил бы эту проблему «третий вектор» идеологии? Во-первых, всесторонним восстановлением традиции, во-вторых, созданием системы конструктивного досуга, в-третьих, уничтожением частного интереса в производстве алкоголя, в-пятых, программой систематического трезвления общества и всяческих неудобств и все возрастающих ограничений для тех, кто не видит иной формы досуга, кроме пьянки. Либерализм и социализм уповают на какое-то естественное формирование здорового образа жизни. В традиционализме «естество» признается только в формате государства и нации. Естественно государство, преследующее пьянство и его организаторов. В альтернативных идеологиях с пьянством должен бороться сам индивид, оставленный один на один либо с интересами номенклатуры, отнимающей временно представшую в форме зарплаты прибыль, либо один на один с системой пропаганды и интересами «водочных и пивных королей».
Производство свободного времени, по Марксу, превращается в прибавочный труд. Отсюда – увеличение интенсивности обогащения капиталистов и относительного обнищания рабочих. Все это имеет место, но оказывается лишь фоном в обществе потребления, где относительное обнищание касается, прежде всего, духовной сферы. Потребление формально гарантирует свободу распоряжения значительными зарплатами, а неформально убивает в человеке личность. Потребляются в основном алкоголь, пища, вещи и развлечения. При этом личность ощущает свободу только вне производства. Тем самым из производства изгоняется общество, которое теперь существует в деградированных формах досуга. Логично, что в такой системе потребность в национальном бытии изгоняется отовсюду: в производстве оно считается лишним, в условиях досуга не выходит за рамки обсуждения политических скандалов. Тем самым глобализация политики и экономики является прямым следствием борьбы олигархии за присвоение результатов научно-технического прогресса и создание для обеспечения такого присвоения «общества потребления», доводящего досуг до все более глубокого погружение в порок.
Межуев считает, что вернуть общественное измерение в производство может только социализм. Он следует мысли Маркса о том, что свободное время в некоей иной политической системе должно быть посвящено развитию производительных сил отдельного человека, а через него – и всего общества. Но если развитие тождественно такому потреблению, в котором человек производит самого себя как производственную единицу, то материалистическая логика Маркса ничуть не отличается от логики олигархии. В придуманном обществе Маркса точно так же человек «обрабатывается» свободным временем, чтобы быть удобной производительной силой, создающей прибыль. У Маркса человек является «основным капиталом», который производится им самим в свободное время. Ту же самую роль отводит человеку и олигархия.
Чтобы отмежеваться от олигархии, Межуев придумывает утопическую формулу: индивид вне производства должен получать свободу видов деятельности, избавленную от внешней необходимости. Тогда человек свободен быть самим собой и раскрыть свои способности и дарования. Но в этом случае мы обращаемся не только к крайнему индивидуализму, но и к пресловутому «естественному состоянию» - доктрине классического либерализма. Не случайно социалистические политэкономы предпочли обойти проблему свободного времени и искать социализм в рабочем времени и государственном управлении. Присвоение свободного времени оказалось неудобным теоретическим конструктом. Отдать свободное время не капиталисту, а рабочему, означало утрату конкурентных преимуществ в соревновании двух система, а также обнажало полную бессодержательность свободного времени в доктрине социализма.
Поэтапное освобождение труда, по мысли марксистов, означает сначала избавление рабочего класса от власти капитала, а потом избавление от экономики – отчуждения не только от результатов труда, но и от процесса производства.
Первый этап теоретически не вызвал сложностей: место капиталиста заняло государство. В практике СССР и социалистического лагеря это хорошо видно. Труд освободился разве что в сознании работника, которому показалось, что он отомстил за тяготы своего существования и организовал власть для себя. С течением времени власть государства, принуждающего к низкооплачиваемому труду, была распознана в той же роли, в которой марксистская теория видела капиталиста. Новая попытка переустроить власть под себя вернула роль капиталу, но только в самых зачаточных его формах, которые не могут существовать без бюрократического насилия. Коммунистическая олигархия сменилась либеральной, которая очень быстро глобализировалась.
Второй этап так и не состоялся и даже не планировался. Ибо в нем не оказалось ничего жизненного. В нем была только надежда увидеть наяву «четвертый сон Веры Павловны».
Ошибка марксистских теоретиков состоит в том, что они забывают аристотелевский тезис о том, что человек – общественное существо. Индивидуальность его связана с общественной функцией, а не с «естественным состоянием». Сама же общественная функция наполняется содержанием только через традицию. А это значит, что она имеет смысл только как процесс производства национального достояния, в котором люди составляют наиглавнейшую ценность. В этом смысле национальное достояние воспроизводит самое себя. Ничего подобного не предлагает ни социалистическая модель, ни либеральная модель. Там и там нет места традиции и пониманию того, что такое национальное достояние.
Межуев полагает, что этатистский социализм СССР имеет мало общего с подлинным смыслом социалистической идеи. В то же время, вместо реального воплощения социализма предлагается лишь новая утопия. Вместо анализа преимуществ социализма советского типа (а они, разумеется, были) и выявления ошибок теоретиков и практиков социализма, предлагается отбросить практику и снова погрузиться в мечтания.
Призыв Вадима Межуева обернуть социализм лицом к культуре фактически означает отказ от социализма. Потому что культура рождена вне социализма, а в его идеологических тисках может только умирать. Надежда на зрелую эволюционность социалистической идеологии устраняет из нее главное содержание – революцию. Без революционного потрясения у социализма не остается привлекательных идейных основ, которые могут мобилизовать массу на очередной слом общественного порядка, а с ним – и культуры.
«Право на культуру», которое Межуев ценит выше всех прочих прав, может образоваться только в национализме – таком политэкономическом режиме, где главным процессом является процесс воспроизводства национального достояния (людей и национальной культуры). При этом нет необходимости отказываться от права на социальный переворот, который изменит принципы организации материального производства и государственного управления. Национальная революция, принципиально отличаясь от социалистической, становится восстановлением традиции.
Порядок встраивания социализма в современность предлагается Вадимом Межуевым как радикальный оппортунизм: с одной стороны, надо признать либеральную доктрину с ее «правами и свободами», с другой – отказаться от требования немедленной отмены частной собственности и рынка. Что в этом случае остается от социализма? Только мечтание о том, что частная собственность и рынок будут изжиты эволюционно – в процессе внедрения науки в производство, которое будет освобождено от низкоквалифицированного труда; и тогда труд станет полностью свободен от внешнего регулирования и превратиться в предмет индивидуального выбора (общественная собственность отождествится с индивидуальной). Такая утопия, пожалуй, еще более фантастична, чем отмена частной собственности и рынка.
Не вникнув в политэкономическую модель современного мира, можно дойти до мысли, которую высказывает Межуев: «Капитализм – не единственная, но высшая форма экономического развития, если под экономикой понимать производство товаров». Действительно, без понятий «товар» и «деньги» экономическую теорию не создать. Вопрос, правда, в том, чтобы наполнить эти понятия смыслом и соотнести с иными понятиями.
Социализм как теория, отказываясь от результатов практического социализма, не может удержать собственных позиций и сползает к либерализму. Он лишается собственной экономической теории, признавая первенство либерализму. Он лишается своего собственного понимания политического устройства, соглашаясь на примат «правового государства». Наконец, он становится лишь одним из следствий либерализма. Как пишет Межуев, «социализм – это доведенная до логического конца идея гражданского общества», «превращение публичной сферы общественной жизни в основную сферу человеческой жизнедеятельности». При этом свобода личности тоже оказывается понятой вполне по-либеральному: «Человек должен сам выбирать, ем ему быть – скотиной или духовно развитой личностью». Национальная доктрина такой свободы не предусматривает: человеку не позволяется быть скотиной.
Руины социализма еще что-то значат, о чем-то свидетельствуют. Новый социалистический утопизм отказывается признавать опыт и строит новые воздушные замки, используя для конструкции блоки других доктрин: либерализма (в экономике), традиционализма (в культуре).



  Комментарии читателей



Домойinfo@savelev.ruНаверхО проекте









©2006 Все права защищены.
Полное или частичное копирование материалов разрешено со ссылкой на сайт.
Русины Молдавии Клачков Журнал Журнал Rambler's Top100 Rambler's Top100